Сдаёшься?
— Знаешь, что я тебе скажу? — закричал Шурик. — Скажи своей маме, пусть тебе к воскресенью лыжи купит!
— Легко сказать «пусть купит», — рассуждал Вовка, съезжая по перилам на животе. — Легко сказать «пусть»! А как сказать?
— Мам! — сказал Вовка и положил в пустую тарелку вилку, ложку и корочку хлеба. — Давай я тарелку вымою!
— Нечего! — сказала Вовкина мать. — Уроки садись учи.
— Уже! — закричал Вовка. — Я на продленке все уроки сделал! — Потому закричал, что подумал, что вот уж сейчас его мать здорово обрадуется.
Но Вовкина мать совсем не обрадовалась, а только сказала.
— Назавтра выучил — на послезавтра учи!
И в этот раз Вовка не стал матери объяснять, что на послезавтра уроков еще не задавали. Он раскрыл «Родную речь» там, где они еще не проходили, где было про март месяц написано, — он эту страницу еще первого сентября заметил, когда все новые учебники, которые ему без всяких денег в школе выдали, рассматривал. То есть, конечно, не ему одному новые учебники бесплатно выдали, а и Шурику, и всему классу, только Вовка, наверное, больше, чем другие, этому обрадовался, потому так обрадовался, что его, Вовкина, мать очень рада была — поцеловала его два раза даже. В обе щеки. Раскрыл Вовка «Родную речь» на странице, где уже про март говорилось, придвинул свой стул поближе к тому месту, где мать со стола грязную посуду собирала, и прочел очень громко, с добрым выражением:
МАМИНЫ РУКИ
Говорят, у мамы —
Руки не простые.
Говорят, у мамы —
Руки золотые.
А про себя в это же самое время подумал: «Не купит мне никто никаких лыж. Зуб даю, что даже еще не шатается, — никто никаких лыж мне не купит». И после этих стихов Вовкина мать так и не улыбнулась, Вовка громко вздохнул, закрыл «Родную речь» и сказал совсем тихо:
— Мам! Хочешь пол с порошком вымою?
— Да будет тебе болтать! — рассердилась мать. — Уроки сиди учи! — И ушла с грязной посудой на кухню.
«Два зуба, что не шатаются, даю — никто мне никаких лыж не купит», — подумал Вовка, а когда мать вошла в комнату, крепко-накрепко зажмурил глаза, чтобы не увидеть случайно материнского лица, и заорал изо всей силы:
— Мамакупимнелыжимамакупимнелыжимамакупимнелыжи… — и так без передышки.
Замолчать Вовке пришлось, конечно. Как раз тогда и замолчал, когда мать взяла со стола ложку и хлопнула ею Вовку по лбу. Не так-то уж больно, но все-таки хлопнула. И тут уж — хочешь не хочешь — пришлось замолчать. И удивиться. Потому что мать ругать Вовку не стала, а только тихо спросила:
— А «Москвич» всамделишный тебе не купить?
Вовка очень обрадовался, засмеялся и ударил в ладоши, и уже чуть было не закричал, что «Москвич» всамделишный еще как было бы здорово и даже хорошо купить, что «Москвич» всамделишный, по его, по-Вовкиному, получше новых самлучших лыж, наверное, будет! — да почему-то не закричал. И хорошо, что не закричал. Потому что после своих слов мать подождала немного, потом улыбнулась, как девчонка, очень ехидно и до самой ночи не сказала больше ни слова. А когда перед самым сном пили сладкий чай с баранками, мать сказала:
— В следующий понедельник пойдем за лыжами, как раз получка в понедельник. Ладно уж.
— В следующий понедельник поздно! — закричал Вовка. — Мне в это воскресенье лыжи нужны. В воскресенье мы вместе с Шурикиным папой на лыжах в парк кататься едем!
— Ишь ты! — сказала мать. — Прыткий какой! Денег я тебе с неба достану, что ли?
— «Говорят, у мамы — руки не простые, говорят, у мамы — руки золотые!» — с добрым выражением повторял Вовка, расстилая свою постель на диване и через плечо посматривая на мать, а про себя в это время радостно смеялся и думал: «Здорово, что хоть в понедельник лыжи купить обещалась! В воскресенье лыжи, может, одолжит кто…»
Но на следующий день Вовкина мать вернулась с работы веселой.
— Одевайся! — сказала она. — Живо. За лыжами идем. Денег одолжила.
И, пока Вовка одевался, говорила:
— У сменной своей. У Евгеши. Цельный час выговора мне строила. Рассчитывать, дескать, надо. Жадина!
Народищу в магазине много. А лыж сколько! Попробуй выбери! Одни — красные. Другие — зеленые. А еще — синие. Одни — маленькие. Другие — большие. А надо лыжи возле себя поставить, руку вверх во всю длину вытянуть и чтобы концы пальцев над концами лыж еще и загнулись. Это Вовке физкультурница объясняла. То есть не только Вовке, конечно, а и Шурику, и всему классу — урок у них такой был. А Вовка до сих пор все помнил.
Домой Вовка сам нес новые лыжи с палками. Матери не дал. Сломает еще. Женщины все ломают. Нес сам на плече новые лыжи с палками, с плеча на плечо перекидывал и на то плечо, где лыжи держал, всю дорогу поглядывал.
А лыжи — темно-коричневые! Лакированные! Блестят! Вдоль каждой лыжины — широкая голубая полоса идет! В середине голубой полосы — черная резинка в гармошку приклеена! От нее идут темные кожаные ремни со светлыми блестящими пряжками! А на острых загнутых концах лыж — елки голубые нарисованы!
Когда мать в его сторону не смотрела, Вовка гладил лыжи. И палки. Словно лыжи — живые! И палки — тоже!
Дома поставил Вовка новые лыжи с палками в передней, возле входной двери. В комнате лыжам не место. Лыжи — вещь серьезная. Не безделица какая-нибудь. И лыжные палки — тоже. Самое место лыжам — в передней. И палкам — тоже.
Ночью Вовка долго ворочался на диване — лыжи в глазах стояли. Темно-коричневые, с блестящим ободком! А голубые елки на концах нарисованные — глаза закрыть не пускают. Колются!
Когда мать у себя на раскладушке заснула, Вовка надел тапки и — в уборную. Вернее, в уборной он только свет зажег на случай, если мать проснется и искать его станет. А сам-то, конечно, свернул в переднюю, туда, где новые лыжи с палками возле двери стояли. В темноте Вовка лыжи со всех сторон потрогал, потряс, пощупал, погладил, два раза поцеловал даже, будто лыжи живые и соскучились без него, без хозяина своего, Вовки, в темноте у двери стоять. Жаль только, вот, Шурика ночью разбудить не разрешат: вдвоем-то новые лыжи смотреть — в два раза больше удовольствия!
И опять не спал Вовка. Думал. Вдруг не будет на этой неделе воскресенья? Хоть бы завтра. Скорее завтра. Ну где же завтра?! За завтра — уже послезавтра, за послезавтра — сразу послепослезавтра, за послепослезавтра — тут же после послепослезавтра, а за после-послепослезавтра — бац! — и воскресенье! А завтра «завтра» превратится в «сегодня», «послезавтра» окажется завтра просто «завтра», «послепослезавтра» получается завтра просто-напросто «послезавтра», да и само воскресенье из «послепослепослепослезавтра» переделается завтра в «послепослепосле… после… после… не после… сейчас же…» — тут уж Вовка запутался и уснул.
Приснились ему почему-то не лыжи, не палки, не лес, не горы, не голубые ели, не Шурикин папа, не Шурик, не его, Вовкина, мать, а… крысиный хвост!
Во сне Вовка бежал куда-то, а навстречу ему бежал какой-то человек. Лица у человека Вовка не разглядел, зато увидел, что из верхнего кармана его пиджака, там, где другие обычно носят платок или авторучку, торчит серая веревка. Потом Вовка разглядел, что веревка шевелится и даже дергается, а как это разглядел, то сразу же во сне и догадался, что это вовсе не веревка, а крысиный хвост. И до самого утра, куда бы во сне ни шел Вовка, навстречу ему шли мужчины и женщины и у каждого или из кармана, или из авоськи, или из портфеля торчал точь-в-точь такой же острый гладкий крысиный хвост.
Тем, кому не доводилось видеть во сне крысиного хвоста, у кого такой острый гладкий хвост не дергался, не извивался, в общем, не маячил всю ночь перед глазами — нипочем не объяснишь, как это противно, тошнит даже. Из-за хвоста Вовка проснулся утром хмурым. Даже молока кипятить себе не стал, как мать печатными буквами в записке велела — она не возвращалась с телеграфа с ночной смены, — попил молока сырым, прямо из бутылки, и без охоты направился в школу. Но тут увидел он возле входных дверей свои новые лыжи с палками — языком прищелкнул, ранец под мышку и бегом в школу.