Сдаёшься?
Через три дня за дверью замяукала кошка. Мама открыла — на пороге стояла худая Ага и смотрела ей прямо в глаза. «Ага! — обрадовались Кеша и мама. — Наша Ага пришла! Кис-кис-кис. Агаагаага!» Но Ага порога квартиры так и не переступила. Подошел к ней Кот, понюхал, укусил шутливо за ухо. Ага вытащила его на лестницу, они поиграли, а мама вынесла Аге колбасы и блюдечко с водой. С тех пор Ага приходила к их двери каждые несколько дней, и мама всегда ее кормила, но через порог квартиры Ага больше не переступала.
Сейчас блюдечко было пустым. Кеша достал из портфеля кусок засохшей булки, разломил, один кусок сжевал сам, другой бросил Аге. Кошка понюхала хлеб, фыркнула и медленно ушла по лестнице, оглядываясь будто с удивлением на пустое блюдце. Кот все мяукал за дверью басом.
Кеша встал, потряс затекшей ногой и пошел в школу. Снег перестал, на улице стало холоднее, под ногами темным серебром отливал лед. Народу на улице стало еще меньше, а очередь на такси все увеличивалась. Окна домов горели разноцветными огнями, и казалось, что за ними очень тепло и играет красивая музыка, и все люди говорят тихо и ласково друг с другом. Школа стояла на пустыре.
— До войны, — говорила мама, — пустыря не было, а дома плотно прилегали друг к другу, как здоровые зубы у молодого человека.
Оранжевая бабушка говорила, что на пустыре стоял их дом, где она поселилась с дедушкой после свадьбы и где до самой революции они с детьми и прислугой занимали два этажа зимой, а летом этажи закрывали и отправлялись к себе в имение. После революции один этаж у них отобрали, а когда умер дедушка — еще одну квартиру, и у них осталась одна большая квартира из четырех комнат. Когда дядю Борю перевели в Москву, у бабушки отобрали еще две комнаты, и они жили в оставшихся двух комнатах. В комнатах было негде повернуться, потому что туда стащили вещи со всего дома. В войну в дом попала бомба. Бабушка переселилась в эту квартиру, а на месте разбомбленного дома так и остался пустырь — незастроенный, незаселенный. На краю пустыря теперь высокий забор. На нем вкривь и вкось расклеены афиши, извещающие о чьих-то сольных концертах. Мама не любит этот забор (в щели забора видны развалины) и, чтобы не ходить мимо него в булочную, обходит два лишних квартала.
Однажды весной Кеша заглянул в щель высокого забора и увидел, что через развалины протянута веревка и на ней сушится детское белье. В покосившейся двери вдруг появилась девочка в белом платье, с длинными волосами и замахала руками — на развалины стали опускаться голуби. Девочка побросала им что-то на камень и скрылась в дыре, завешенной ватным одеялом. Он много раз заглядывал в эту щель и видел ватное одеяло, иногда табуретку перед ним, иногда девочку и голубей. Иногда ему казалось, что девочка смотрит на него в щель, хотя, конечно, девочка его не видела, а этого ему только и хотелось. Он уже собрался как-нибудь проникнуть за высокий забор, выломать например, ночью доску и пролезть в дыру, но как-то, заглянув в щель, он не увидел ни ватного одеяла, ни табуретки, ни девочки, ни веревки с красным платьем. Там, где было одеяло, чернела дыра. Над развалинами кружились голуби. Жил ли кто-то в этих развалинах, или устроил голубятню и тайно пролезал кормить голубей, жили ли здесь люди, которым некуда было больше после войны податься, видел ли он девочку, или она ему померещилась — Кеша не знал и никогда об этом никого не спрашивал, чтобы над ним не смеялись. Сейчас, дойдя до забора, Кеша снова глянул в щель, в щели было темно — свет в развалинах не горел. Что же, очень может быть, что жители их переехали в новый, неразваленный дом или, по крайней мере, ушли встречать Новый год в более удобное жилище. Пустырь был занесен снегом и белел в неосвещенной тьме. По пустырю дул ветер. Он поднимал снег, и кружил, и выл. Кеша вспомнил почему-то про оторванную ногу в башмаке, которую он видел как-то в развалинах, и побежал по пустырю. Сбившись с тропинки, он проваливался в снег, но бежал, не смотря под ноги, к школе. Все окна школы были ярко освещены и выглядели дерзко, будто школьный дом весело оскалился большими продолговатыми зубами. В этом помещении был парадный зал женской гимназии. Туда, говорят, до революции приезжал император, там и теперь стоит орган с оторванным с одной стороны медным подсвечником. Дверь школы была заперта. Кеша застучал попеременно задниками ботинок.
В двери повернулся ключ, щелкнул — из-за двери пахнуло хвоей, мандаринами, музыкой, чужим весельем. На пороге стоял дед с голубой бородой и красным носом из картона.
— Куды? — спросил голос неизвестно откуда.
— Я пройду, дедушка, — просил Кеша. — Честное слово, мне кой-зачем нужно.
— Таких маленьких пущать не велено. Нынче старшие танцують. А ты приходи в каникулы — тогда и для маленьких праздник станет. — Он уже закрывал дверь, и Кеша крикнул:
— Пусти, дедушка, я портфель в классе забыл.
Дед нахмурился, лицо его словно распалось, брови, усы и борода сердились, а курносый красный нос, сдвинутый на щеку, смеялся.
— Портфель забывать не след, — сказал он. — Ну, шустри по поводу Нового года.
Кеша побежал по лестнице. Лестница не была освещена, и свет на нее падал из коридора второго этажа, где находился зал, и выглядела потому особенно празднично и таинственно. Ступеньки были усыпаны хвоей, мандариновыми корками, почерневшими сожженными палочками от бенгальских огней и разноцветными кружочками конфетти. Из зала доносился громкий голос Прыгунова: «Первомай — хорошо, и ноябрь хорошо, Женский день — хорошо, а Новый год — лучше». Шел концерт.
В коридоре третьего этажа было темно, только в конце его из-под щели двери в уборную пробивался яркий свет.
В уборной возле раскрытого окна, из которого валил морозный пар, стояли двое восьмиклассников и курили. Один из них был тот, которому Кеша принес автограф от папы дяди Коли. Размашистым, по-детски крупным почерком папа дядя Коля написал: «Если хочешь быть здоров — закаляйся. Чемпион 46-го года — Бурков». По-видимому, когда открылась дверь в уборную, они спрятали руки с папиросами за спину, но, увидев Кешу, сделали рукой широкий жест — мол, заходи, друг.
— Эй, племянник Буркова, — сказал кто-то из них. — Хочешь быть Амуром?
— Я не умею, — сказал Кеша, думая, что ему предлагают записаться в какой-то кружок.
Оба восьмиклассника засмеялись.
— Тут и уметь нечего, — сказал первый. — Отдашь записку Ланской, знаешь ее? Она в зале. Отдашь — и иди домой. Понял?
— Понял, — сказал Кеша.
Ланскую он знал. Про Ланскую ему все уши прожужжала Зинка. Может быть, Ланская и вправду была такая красивая, как говорили все, Кеша не знал — кто разберет; лично он из всех женщин только маму считал красивой, да и то когда она надевала зеленое платье и расчесывала хорошо волосы, закрученные с вечера на бумажки. А так — разве люди бывают красивыми? Собаки — бывают, сказки, цветы, голуби — бывают. А люди? Во всяком случае, и не такое, как Ланская, забывается в жизни. Он, например, думал, что никогда не забудет того клоуна, который сожрал все пряники на елке, а пожалуйста — почти и не вспоминает; и того человека, который кормил его сахаром, а потом ушел вдруг на фронт, — и лица-то его не помнит. Разве могут люди думать, что они забудут своего отца? А оказывается, могут. Вот он своего отца совсем не помнит и никогда не вспомнит, хоть тысячу и одну ночь рассказывай ему о нем мама.
Кеша вышел из уборной. В зале было полутемно. Стулья были отодвинуты к стене. Старшеклассники стояли и сидели у стен. У одной стены стояли мальчики, у стены напротив — девочки. У каждой стены было по два ряда — мальчики и девочки; которые были поскромнее и победнее одеты, сидели на стульях; те, которые были побойчее, и те, которым было что показать — галстук ли, новую ли рубашку, завитые волосы или чуть-чуть, чтобы не заметили учителя, подкрашенные губы, — плотной стеной стояли перед скромниками, скрывая их от глаз противоположного пола. Их разделяла громадина елка. В темной густой ее зелени сверкали разноцветные лампочки, а на потолке кружился шар, склеенный из битых зеркал. Шар медленно вращался, осыпая елку, потолок и стены зайчиками.