Японские писатели – предтечи Новейшего времени
Иными словами, культурничество расставляет акценты на защищаемых объектах, следует степени их важности, определяет действия по защите и требует от них оснований законности. Для мирной защиты мира, культурной — культуры, выражения общественного мнения — через него же выискивают соответствующую законность; посредством же насилия можно защищать лишь насилие, эффективность насилия вычисляют умозрительно, и в конечном счёте непременно делают теоретический вывод о его неэффективности. Теоретически отвергая силу, приходится делать следующий шаг — искать подтверждение неэффективности силы, а это в действительности есть не что иное, как ряд душевных процессов демонстративного разыгрывания ужаса. Отрицая насилие, культурничество впадает в окончательное отрицание государственной власти (Энценсбергер в своём труде «Политика и преступление» определяет государственную власть, как монопольное обладание насилием, а преступников рассматривает, как её конкурентов, угрожающих этой монопольной власти); следуя в этом направлении, «культура» и «индивидуальная целостность» начинают работать в одинаковом душевном механизме. Иными словами, культура и гуманитарно-социальные ценности становятся синонимами.
Таким образом, душевный механизм ужаса и врождённого эгоизма, таящегося в условиях культурничества, имеет результатом истерические сновидения, старающиеся не видеть силы других ради защиты собственного бессилия.
Суровым фактом является то, что для защиты культуры необходима сила, применяемая для защиты всего прочего, и эта сила зависит от самого творца и охранителя культуры. Одновременно с этим, мысль о том, что все конкретные действия и способы «защиты культуры» непременно должны быть мирными, является общим культурническим суеверием, разновидностью негативной женской логики, доминирующей в послевоенной Японии.
Однако, сущность объекта, который следует защищать, и его реальное проявление не обязательно совпадают. Указания на объекты, основывающиеся на всевозможных идеальных представлениях о мире, выражаемых с различных позиций, которые призывают «защитить мир», «защитить парламентскую систему», «защитить народ», нельзя не соотносить с сутью поступков враждующих сторон, для которых существует понятие «защиты культуры», в котором используются те же слова; одновременно, реализовывать посредством смерти абсолютность относительной ценности — это и есть не что иное, как суть движения. Как бы то ни было, общее для всех то, что ценность поступков, предпринимаемых для защиты, не существует при сохранении реального положения.
Ценность объекта, который необходимо охранять, несёт в себе угрозу, а, следовательно, заключает в себе изменение нынешнего состояния, и приведение в движение защитных поступков, направленных в сторону такого изменения, не может не быть общим типом подобных ценностей. Если состояние защищаемого объекта совершенно, если это — просто пассивное охраняемое существование музейного бриллианта в несколько сот каратов, то охранительные действия завершатся окончательным разрушением, представляя собой полное пораженчество, как это было в случае со сдачей Парижа. Следовательно, в действиях по «защите» должно присутствовать «повторное возвращение», как и в случае с культурой. Таким образом, должна существовать возможность тождественности существующего в воображении защищающей стороны и желаемого облика защищаемой стороны. Сделав ещё один шаг, мы говорим, что должна существовать возможность окончательного осуществления идентификации защищающей и защищаемой сторон. Возможность подобной идентификации музейного бриллианта и его охраны трудно себе представить, однако нам кажется, что именно в такой возможности содержится основа славных поступков, именуемых защитой. Условия для славы, предоставляемые государством, основываются на структуре такой психологии. Таким образом, в поступках, направленных на «защиту культуры», предполагается идентичность внутренней свободы творческой сущности защищающей стороны, направленной на вторичный возврат к самой культуре, её целостности и субъективности; в этом и проявляется сущностная природа культуры. Иными словами, культура, основываясь на своей сущности, требует «защитных действий» от субъекта культуры (или, скорее, от творческой особи, черпающей из субъективного источника); объект, который мы защищаем, не есть ни идеология, ни политическая структура; в известном смысле, это и есть возврат к «культуре». Благодаря тому, что сама культура требует отрешения от своей индивидуальности, нам предоставляется удобный случай превзойти собственное «я».
Следовательно, культура неизбежно указывает на необходимость отбросить эгоизм, охраняющий покой индивидуальности. В настоящее время защита мирной конституции превратилась, в известной степени, в парчовый стяг классовой борьбы, хотя к борьбе это не имеет никакого отношения; в ситуации, когда эмоциональные пацифисты, оппортунисты, сторонники теории «мой дом — моя крепость», видящие во сне целостность личности, достигаемую путём отрицания любой борьбы, женские организации с их физиологическим неприятием войны и прочие получают обширную поддержку от сторонников школы индивидуальной целостности, возник парадокс, при котором идеологическая школа отвержения личности поддерживается школой целостности чувственной личности. Эта разновидность школы целостности личности срывает овацию от действий трёх групп Дзэнгакурэн,[84] когда временами на неё находит приступ мук совести. Группа безразличных, постепенно разрастающаяся в рамках среднего класса в процессе урбанизации, ставит свои неотчётливые политические пристрастия в зависимость от привлекательно выглядящего пацифизма и грёз социальной революции, и тенденция к сохранению совестливого баланса становится всё более и более заметной.
Совпадение созидания и защиты
В противоположность этому, осознание жизни в культуре побуждает человека к стремлению избавиться от собственного «я» ради сохранения продолженности жизни, следуя законам этой жизни. Когда культура впадает в бесплодную спячку из-за оторванности от реальности в результате погребенности в самоанализе и самом себе, начинают думать о её избавлении, о возрождении культуры, однако одновременно с возрождением требуется уничтожить индивидуальность. Бесплодная завершённость индивидуальности в культуре, не включающей момента самоотверженности, именуется «современностью». Таким образом, основания для славы от уничтожения «я» лежат не в сиянии смерти уничтожаемого, но должны существовать в живом источнике силы (силы торжествующего взгляда), и если это есть требуемое от продолженности жизни культуры, то само собой становится ясным — что нам следует защищать. Вполне естественно, что, когда создание является защитой, наблюдается слияние субъекта и объекта. Оба пути — просвещения и военного дела — есть идеология такого рода. Это не есть утверждение, или сохранение нынешнего положения; сама защита уже является преобразованием и, одновременно, «рождением» и «становлением».
Далее, поскольку защита есть действие, необходима готовность физических возможностей, достигаемая постоянными тренировками. Я слыхал, что среди тайваньских правительственных чиновников много знатоков кулачного боя школы Шаолинь; среди деятелей японской культуры физическая закалка недостаточна, на физическое состояние обращают внимание лишь в связи с болезнями и необходимостью принятия лекарств, и эта тенденция истощает японскую литературу, ограничивает её темы и поле зрения. Как это ни странно, но по моим ощущениям в так называемой «серьёзной» литературе с начала эпохи Мэйдзи нет ни одного пассажа, в котором выражался бы «путь меча». Бледные, физически нездоровые люди просто наводнили современную литературу, точно так же, как это было во всевозможных «записках о чертовщине». Уменьшилось количество людей с туберкулёзом лёгких, однако плохо видящих, невротиков, импотентов, с больной кожей, неказистых сложением, раковых больных, язвенников и полусумасшедших — хоть пруд пруди. Людей, способных сражаться, чрезвычайно мало. Старая навязчивая идея, просуществовавшая от периода романтизма, одарившего метафизическим смыслом болезни и физическую ущербность, до конца столетия, нисколько не излечивала; эта западноевропейская идея временами льстила веку, этнографически маскируя себя. Она даже стала физиологическим обоснованием для слабых людей, необоснованно игнорировавших действие, рассматривавших его, как опасное, либо, напротив, преувеличивавших его значение.