Книжный на левом берегу Сены
Не принесло облегчение и письмо от Холли:
Мама с папой уже не так ладят, как прежде. Когда они оба дома, то почти не смеются вместе, а наш магазин папа вообще не понимает и не приемлет, только и твердит: «Занялись бы лучше чем-нибудь посодержательнее, как наша Сильвия». Но ты не переживай, дорогая сестричка, — ни одна из нас не таит на тебя зла за твои успехи! Все мы очень гордимся тобой! Но папа, похоже, только и желает, чтобы мы выбрали себе каждая по своей Одиссее и пустились в собственные плавания. А мы счастливы нашим магазинчиком — кто-кто, а ты точно способна оценить это, я уверена.
Письма сестер опечалили Сильвию не только открывшимися ей безрадостными фактами, ее удручало, что она мало чем могла им помочь из Парижа. Лучшее, что было в ее силах, так это убедиться, что мать отдохнет и проведет время с удовольствием, прежде чем вернется к семье, — и, похоже, так все и выходило, особенно благодаря удивительной привязанности к малышке Амели, с которой Элинор виделась теперь почти каждый день. Она с удовольствием снимала на несколько часов груз родительских забот с плеч Жюли и возвращалась в лавку такой же довольной и радостной, как сама Амели, которая светилась чистой радостью после их походов в Люксембургский сад, на кукольные представления, в блинную за breton crêpe[124] с клубничным джемом или после катания на пони. Жюли в это время занималась своими делами, а иногда без сил валилась в зеленое кресло, читала или дремала. И все трое, как казалось Сильвии, получали свои простые радости, так нужные им.
В конце ноября Элинор со слезами на глазах отбыла на закупки в Германию и Швейцарию, но довольно быстро вернулась, румяная и счастливая, нагруженная чудесными изящными сувенирами и безделушками, которые накупила на рождественских базарах: там были выточенные из дерева крошечные елочки с золотыми шариками, украшения из цветного и дутого стекла, искусно сработанные и живописно раскрашенные миниатюрные вертепы. Алея смущенным румянцем, Элинор одарила образцами почти всего, что навезла, Сильвию с Адриенной и Жюли с Амели, а остальное отправила в свой магазин в Пасадену, надеясь, что хотя бы часть товара прибудет вовремя, к рождественским продажам, хотя закуплено было столько всего, что хватило бы и на следующий год.
Подтвердились слова, которые она говорила Сильвии после своего задержания в магазине: соприкосновение с красивыми праздничными вещицами оказало на Элинор самое живительное действие; такого эффекта не дали даже несколько их походов в Лувр. Сильвия приметила изящный золотой браслет на правом запястье матери и понадеялась, что он куплен обычным порядком, а не тайком стащен с прилавка, но не нашла в себе сил уточнить. Он отчего-то напомнил ей изысканную квадратную картину, которую Джойс повесил у себя на площади Робийяк возле окна с видом на Эйфелеву башню; на картине тоже было изображено окно, а за ним вдалеке виднелись море и корабли. Джойс — очень в своем духе — повесил картину возле собственного окна с видом на прекрасный пейзаж. Она представала репликой, отзвуком, перекличкой.
Как ни тошно было Сильвии признаться себе в этом, как ни мучили ее угрызения совести по отношению к Жюли и Амели, она испытала облегчение, когда ее матушка погрузилась на первый из многочисленных поездов и кораблей, которыми ей предстояло добираться до Калифорнии, чтобы успеть отметить Рождество с Холли, Киприан и отцом под солнцем Западного побережья. А Сильвия с Адриенной, напротив, отправились в старый добрый домик в Рокфуэне встречать праздник с семейством Монье. Они привезли в подарок те самые расписные ясли с младенцем Иисусом, что никак не помещались в их тесную квартирку на улице Одеон, зато нашли почетное место на каминной полке в гостиной семейства Монье, возле сияющей огнями елки, которую они все вместе нарядили в сочельник. На праздничной неделе они слушали по радио рождественские хоралы, пили глинтвейн и ели самое восхитительное имбирное печенье из всех, что Сильвия когда-либо пробовала. Крошка Тедди и огромный Мусс устраивали веселые потасовки или спали, прижавшись друг к дружке, точно родные братья после долгой разлуки.
Засыпая в те последние ночи 1925 года, Сильвия ловила себя на чувстве, что в ее отношениях с Парижем что-то поменялось. Нет, ее сердце по-прежнему принадлежало этому городу, и по-прежнему не было для нее в мире места лучше и любимее, и все же что-то такое в сельских каникулах бередило ей душу. Нечто сродни смятению, которое в юности повсюду преследовало ее, не давая покоя, и которое в прошлом всегда возвращало ее в Париж. Но видит бог, сейчас оно выбивало ее из колеи.
«Должно быть, это из-за мамы. И из-за того типа, Сэмюэла Рота, — твердила себе Сильвия, стараясь отогнать от себя тревожные мысли, и искала умиротворения в легком мерном дыхании спавшей рядом Адриенны. — Вот бы 1926 год принес нам больше мира и спокойствия».
Глава 18
Апрельским вечером на открытии своей выставки, посвященной Уолту Уитмену, Сильвия сновала в толпе гостей, вываливающейся из ее лавки на улицу. Ради такого случая Элиот приехал из Англии, Эзра — из своей любимой Италии, а ее родители решились на долгое путешествие с Западного побережья Америки. Явились даже ее догматически преданные модернизму литературные друзья, если не для того, чтобы поднять бокалы за великого поэта — потому что, как сказал Элиот, что толку старине Уолту от их славословий, когда его варварские вопли и так достаточно громко доносятся с написанных им страниц, — то хотя бы поддержать Сильвию и повидаться друг с другом. И что любопытно, более всего Уитмен очаровывал именно ее первых парижских друзей и клиентов, тех самых potassons из лавки Адриенны. И разумеется, Джойса. Как только Сильвии начинало казаться, что она уже по горло сыта его жалобами на больные глаза и отсутствие денег, он появлялся на пороге лавки, возглашая «О я! О жизнь!» или «Когда я услыхал к концу дня», с букетом нарциссов в руке, и ее раздражение мигом улетучивалось.
— Жаль, что Гертруда не смогла прийти, — сказал Эрнест. — Должно быть, она единственная из парижских американцев, кого сегодня здесь нет.
— Только не надо лицемерить, вам это не идет, — с улыбкой отозвалась Сильвия, слышавшая о его недавнем разрыве со Стайн. Пусть и без подробностей, но она знала об их разладе, впрочем ничуть ее не удивившем. Такой исход был неизбежен, учитывая вспыльчивость Эрнеста и его раздутое эго, а также нетерпимость Гертруды ко всякому, кто осмеливался хоть словом перечить ей. Хотя Сильвию успокаивало, что они с Джойсом не единственные, кто впал у нее в немилость, ей было по-человечески жаль Гертруду. Потому что ее упрямство выходило боком только ей самой и ее верной Элис.
— Лицемерю? Я? — не без лукавства спросил Эрнест.
Рядом возник несносный Форд Мэдокс Форд[125] с бутылкой шампанского и, наполнив их бокалы, перешел к другой кучке гостей, а Эрнест с Сильвией немного повспоминали свое недавнее приключение на заключительном этапе шестидневной гонки на велодроме «Вель д’Ив». Подбадривающие крики болельщиков и шуршание шин сливались в громкий жизнеутверждающий гул.
— Я все хочу предложить вам спонсировать боксерский матч между парижскими писателями, — закинул удочку Эрнест.
Сильвия рассмеялась.
— Чего мне точно не хватало, так это писателей с разбитыми в кровь кулаками, которые не дадут им взяться за перо!
— Отчего же, Торнтон[126] и Эзра, думается мне, в хорошей форме, — продолжал Эрнест. — Джойсу, конечно, дадим отвод из-за глаз.
Сильвия тряхнула головой.
— Ума не приложу, Эрнест, как вам на все хватает времени!
— А я не приложу ума, почему его не хватает другим, — парировал он. — Славно вы увильнули, Сильвия.
Она изобразила нырок, подсмотренный ею у его любимых боксеров, когда они уклонялись от удара, он хихикнул, и они чокнулись бокалами.