Узники Кунгельва (СИ)
Первыми словами Чипсы у нас дома были: «Меня украли».
«Заткнись, тупая птица», — сказал папа, шлёпнув раскрытой ладонью по клетке. С этих пор попугай замолчал почти на одиннадцать лет, будто выжидая, пока отец наконец не отойдёт в мир иной, и молчал ещё шесть месяцев после этого, соблюдая траур.
Папаня был не тем человеком, чью рожу вы не хотели бы перед собой увидеть. Тем не менее, по меньшей мере один раз в жизни многие были рады его появлению. Своей деловой хваткой он мог поразить вас в самое сердце. Так же, как многие обманывались поначалу его внешним видом: одышкой, трясущимися ляхами, толстыми пальцами с грязью под ногтями, засаленным пиджаком, который представлял собой единственный вариант его выходной одежды, уродливым морщинистым лицом и обширными залысинами, что он регулярно протирал пожелтевшими носовыми платками. Многие сначала не понимали, чем же грозит появление такого человека вместе с очками для чтения в изящной оправе и толстенной записной книжкой, в коей вместо закладок использовались действующие и не действующие банковские карты.
А он, как фокусник и чародей мирового класса, всегда оказывался там, где в нём нуждались. Папашиной мишенью были люди, на пути у которых маячили СЕРЬЁЗНЫЕ ФИНАНСОВЫЕ ПРОБЛЕМЫ, люди, которые вдруг обнаруживали, что для того чтобы отмазать торговую точку от ментов или даже просто купить памперсы ребёнку, нужен срочный заём. Папа неплохо освоил типажи «лучшего друга», «доброго соседа» и «отзывчивого человека». Его похлопывания по плечу не знали равных в своей успокаивающей силе. Его улыбка, какой бы ни была шакальей, действовала на жертв как змеиный гипноз на кроликов.
Стоит ли говорить, что многие не находили потом достаточно средств, чтобы расплатиться по сильно выросшим долгам? Отцу нравилось окружать себя должниками. Чтобы поднять себе настроение, он мог позвонить любому из них в любое время суток. Даже в полусне, находясь в своей комнате, я слышал, как ёкает сердце у человека на том конце провода. В любой момент отец мог прийти к одному из должников и забрать у того из квартиры любую понравившуюся вещь — и всё равно она не покрыла бы долга. Вся наша квартира была обставлена подобными вещами. Именно поэтому, когда родителей не стало, я продал её вместе со всем оставшимся там барахлом.
Да, благодаря папиному занятию (язык не поворачивается назвать это работой) наша фамилия никогда не бедствовала. Но я с трудом могу назвать трёх человек, что ютились в тех стенах, громким словом семья.
Не знаю, как моего попугая звали прежние хозяева, и сколько ему было лет. Чипса всегда держалась молодцом, хотя иногда, как мне кажется, пребывала в депрессии. Новое имя — первое, что сорвалось с её языка после того, как жако снова начал говорить. В его лексиконе не было ни единого словечка из прошлой жизни, также как и из словаря моих родителей. Я с ужасом ждал выражений вроде: «Тащи рыбу, малец», бесхитростных отцовских поговорок: «Своя рубаха ближе к телу», «Если ты не используешь их головы как свой пешеходный мостик, они используют твою», и самодовольное: «Мне скоро понадобится новая записная книжка — фамилии на «А» и «Г» больше туда не умещаются». Мы с матерью так и не смогли добиться от него отчёта о текущем финансовом положении (точнее, не смогла мать, а она была той ещё изворотливой гадюкой), отец сам вёл семейный бюджет, то позволяя какую-нибудь роскошь, вроде нового автомобиля, а то на целые недели переводя нас на хлеб и воду.
Списки должников перешли ко мне, как и счета, на которых, как оказалось, было совсем не очень то и много денег. Мать была ещё жива, но совершенно не в том состоянии, чтобы встать у руля нашей жизни (о чём она всегда в тайне мечтала). Сгорая от тяжёлой болезни, она почти не поднималась с постели и добрую половину дня проводила в бреду. Как-то раз я спросил её, как нам жить, когда кончатся деньги, на что она улыбнулась и сказала: «У твоего бати была хорошая деловая хватка. Ты должен стать таким же, только чуть больше доверять матери».
Ни слова о тех беднягах, которых отец обобрал до нитки. Впрочем, тогда я тоже улыбался. Мне было хорошо оттого, что скоро её не станет. Запах смерти не только пропитал нас с Чипсой насквозь, он въелся в обои и в мебель так, что балкон приходилось держать круглосуточно открытым, а когда всё закончилось, отправил матрац, на котором мама отчалила в вечность, на помойку.
Папины списки я сжёг в ванной. Не было никакого желания в них копаться. Я был полон отвращения к родителям, ко всем этим людям, аккуратным, алчным отцовским почерком вписанным в разлинованные строки, к цифрам и датам, что стояли напротив каждого имени, наконец, отвращения к себе.
С тех пор даже сама мысль о том, чтобы завести себе ежедневник, вызывает у меня рвотный позыв. Наверное, поэтому я никогда не был успешен в жизни: ведь каждому известно, что без чёткого планирования это невозможно…
5
Никто не ожидал, что ночь будет похожа на путешествие комка масла по разогретой сковороде или на поход юного гения сквозь математику для третьего класса под редакцией А.Астахова. Здесь должен стоять союз «но»… но его не будет. Ночь действительно была не простой…
Юрий всерьёз не собирался ничего читать, однако слова: «Готов поставить всю имеющуюся у меня картошку, что эти строчки до конца моей жизни не прочитает ни одна живая душа» завертели его в странном водовороте и выбросили в пучины текста.
— Как могло получиться, что из всего интернета его компьютер воспринимает одну-единственную страничку? — пробормотал Юрий, позволяя аромату кофе обосноваться в ноздрях. — Интернет либо есть, либо нет.
Алёна бросила на него укоряющий взгляд: «Ты не мог бы помолчать? Разве не чувствуешь — ты разрушаешь это», и снова повернулась к монитору. Губы её беззвучно шевелились.
Юрий рад бы отрицать, но он тоже это чувствовал. Это — как неприятное ощущение, что шрам на пупке вот-вот разойдётся. Это — предвкушение, нетерпеливое ожидание того, что ты больше никогда не испытаешь.
Дождь совсем затих, заранее стесняясь барабанной дроби по карнизам, которая ещё долго будет донимать спящих. Верхний свет казался слишком резким, поэтому Юра его выключил, а следом убавил и яркость монитора. С шоссе доносился влажный шум шин по асфальту. Юрий вспомнил свой утренний кошмар о дорожной разметке, прерывисто вздохнул, после чего несколько долгих секунд ожидал, что профиль Алёны сменит анфас, на котором, как на грубом холсте, тенями и разведённой в воде краской будет намалёвано встревоженное выражение.
Потом он вернулся к чтению.
Было трудно разобраться, что именно происходит с автором дневника. Он напоминал парня, который внезапно ослеп по дороге в булочную и самонадеянно ищет дорогу к дому, ощупывая трамвайные рельсы. Который пытается держаться молодцом, несмотря на весь ужас, всю абсурдность происходящего. Невольно Юрий задумался: «А как бы я повёл себя?», но тут же погнал от себя эту мысль. Он никогда не окажется в такой ситуации.
На столе выстроилась батарея из кофейных кружек.
Когда речь заходила об уродливом младенце (иногда Валентин брезгливо называл его зародышем, иногда проникался неожиданной и не всегда понятной постороннему человеку нежностью), руки Алёнки сжимались на подлокотниках стула. Один раз вместо подлокотника у неё в руках оказалось запястье мужа, и Юрий едва не взвыл от боли. Она вскакивала из-за стола и ходила кругами, не вытирая бесконтрольно льющиеся слёзы. Кричала: «Зачем этот гад мучает ребёнка?», и Юра ни разу не нашёлся что ответить. Он вообще ни разу не слышал, чтобы Алёна на кого-то кричала. Так-так, это что тут у нас, тридцать две буквы, складывающиеся в слова, а те — в довольно неказистые предложения, которые способны заставить его жену плакать и кричать?
Удивительно.
После двух часов гнетущей тишины Юра включил радио. Сладкоголосый ведущий двенадцатичасового «джазового часа» разбил стекло, которое невидимой стеной встало между супругами. Алёна посмотрела с благодарностью, попросила: