Шелковая императрица
Она помнила, как мужчина привел в движение свой кинжал из плоти, заключив его в ладони, словно стило для письма. И тогда его отвердевшая плоть начертала на ее животе буквы санскрита. Сосредоточившись на этом рисунке, пытаясь угадать знаки, она постепенно разобрала, что мужчина написал на ее теле слово «бодхи».
Пробуждение Просветленного!
«Бодхи» — это слово показалось более возбуждающим, чем «кинжал», который, вздрагивая и заставляя содрогаться ее живот, начертал на ее плоти огненные буквы. Мужчина собирается трансформировать ее существо, сделать ее бодхисатвой! Для юной послушницы это казалось внезапным даром, высокой честью и неслыханным шансом. Она уверилась: происходящее с ней неизреченным образом связано с высшим действием, совершенным некогда тысячами праведных предшественников, а потому она ощущала себя счастливой избранницей, одаренной сверх меры.
Напиток, который дал ей выпить этот мужчина — но был ли он просто мужчиной? — показался тепловатым, сладким и густым, как кровь, мысли у нее постепенно начали путаться, совсем смешавшись в тот миг, когда жезл из плоти едва не разорвал ее, глубоко проникнув в чрево. Она вообразила на мгновенье, что это перст самого Благословенного Будды, наполняющий ее неизъяснимым счастьем!
Она не сразу установила связь между этими блаженными видениями и напитком, который мужчина заставил ее выпить, прижав к ее губам половинку человеческого черепа, обвитую по краю тонкой змейкой серебра. Она никак не могла понять, чем занят этот человек, не смыкавший рядом с ней глаз почти до самого утра. Казалось, он совершает какой-то ритуал, хриплым голосом произнося странные, незнакомые ей фразы и имена на санскрите, непрестанно то входя в ее тело, то выходя из него, словно дикое животное, пока наконец не истощил силы и не опустился на нее, мгновенно погрузившись в глубокий сон.
Почувствовав неожиданный и острый приступ тошноты, она выбралась из его объятий и побежала вверх по тропинке к маленькой ступе, [4] стоявшей на склоне неподалеку, среди россыпи камней. Там, оставшись в одиночестве, крошечная и ничтожная перед величием заснеженных горных вершин, бедная Манакунда наконец остановилась, и ее с ужасной силой вырвало.
Собравшись с духом, потрясенная и леденеющая от страха, остро ощущая последствия проникновения чужой плоти внутрь ее тела, она потихоньку двинулась, стараясь не упасть, через нагромождение скал, заслонявших от Самье место культа, где она испытала невероятное.
Оставалось лишь несколько шагов до ворот обители, открытых целый день для всех голодных и нуждающихся в убежище, как она вдруг осознала, что ее обманули. Тот благой дар, который, как Манакунда думала, был дан свыше, представлял собой всего лишь позорное совокупление с мужчиной, нарушение наложенных на нее обязательств укрощать плоть и дух. Ошибка же ее произошла от тех пьянящих воскурений, чей аромат она вдыхала, а также и от того напитка, который ей пришлось выпить.
Увы, рядом не было никого, способного выслушать ее. Никого, с кем она могла бы поделиться. В монастыре Самье каждый пребывал в одиночестве, даже если почти никогда не оставался в уединении. В этом месте любой — от старого монаха едва ли не столетнего возраста до юной послушницы, недавно оставившей семью, — лишь молился, работал, ел и спал и не мог позволить себе ничего иного. Например, жаловаться.
Впрочем, разве есть смысл в жалобах, если она произнесла формулу самоотречения и отказа от всех желаний, вообразив ее единственным средством избавления от страданий физических и моральных? Манакунда по примеру других послушниц никогда не признавалась в горестях и страхах, обычных для любой юной девушки. В самом деле, неужели кого-то это интересует в обители, где больше шести месяцев в году приходится по утрам разбивать лед в сосуде для умывания? Больше всего она боялась теперь, что ее осудят и изгонят из монастыря и она останется посреди ледяных дорог, нищая и одинокая.
Пожалуй, единственным, кто способен был проявить сочувствие и казался не отрешившимся полностью от бренного мира, был добрый лама сТод Джинго — он служил ризничим монастыря и секретарем преподобного Рамае сГампо. Иногда Манакунда, проходя мимо, встречала его сочувственный и понимающий взгляд. Именно этот лама так терпеливо, так заботливо обучал девушку правильно расставлять священные сосуды и предметы для богослужения на полках огромного шкафа в ризнице — гулком, неуютном каменном зале.
Но Манакунда и подумать не могла о том, чтобы признаться ему в случившемся, ведь между ними существовала незримая граница, которую послушница никогда не осмелилась бы переступить. Оставалось одно: броситься к ногам милостивого Авалокитешвары, готового протянуть руку страждущим, к которому все обращали свои мольбы, например, о даровании дождя пшеничным полям или о помощи овцам в рождении ягнят, не опасаясь вызвать гнев и недовольство.
Она чувствовала себя такой ничтожной и подавленной перед величественной статуей из кедра с миндалевидными глазами, инкрустированными лазуритом, с веками, покрытыми серебром! Она дрожала под взглядом улыбающегося великана, и постепенно все ее существо исполнилось ужасного стыда. Стыда за неожиданное для нее самой и столь сильное желание, поборовшее всю ее изначальную решимость избегать соблазнов. За то, что она так неразумно последовала за мужчиной, позволила себе поверить ему… Не остереглась! Не была бдительной! Позволила уложить себя на пол в комнате, наполненной дымом возжигаемых благовоний, в окружении свечей, сочившихся красным воском, в магическом «круге космического совершенства», так что их с мужчиной головы, как он торжественно объявил, стали «невыразимым центром», а все их члены образовали «божественные лучи»… Стыд настигал ее каждую ночь. Она вынуждена была признать себе, что не способна избавиться от мыслей о жезле плоти, доставившем ей столь сильное удовольствие и перевернувшем все ее представление о мире.
Ей пришлось всем весом навалиться на край стола, чтобы не упасть от внезапного головокружения; рукой она поспешно ухватилась за стеллаж с рукописями. Некоторые драгоценные свитки упали на пол и развернулись. Манакунда бросилась собирать их, стараясь как можно меньше шуметь, а затем выпрямилась и велела себе собраться с духом.
Наконец она тщательно разгладила край большого свитка на столе — с тем чтобы безыскусно и аккуратно написать фразу покаяния, где та будет менее всего заметна.
Благодаря начальным познаниям в санскрите, который послушницам преподавали ежедневно, девушка смогла разобрать название сутры, которой предстояло вобрать ее признание. Рядом с изящной миниатюрой, представляющей бодхисатву Будущего Блаженную Майтрейю в роскошной тиаре и с подвесками в ушах, было крупно написано: «Сутра последовательности чистой пустоты». Рядом она увидела строки перевода — кажется, на китайский. Она не могла бы прочитать их, даже если луна светила бы ярче. Да и вообще не понимала, что это за язык такой, в котором больше десяти тысяч знаков для письма!
Сосредоточенно сдвинув брови, по-старушечьи сгорбившись над изображением прекрасной девы и заглавием сутры, повыше первых строк текста она вписала одиннадцать слов своей исповеди, стараясь не исказить имя мужчины, который заставил ее перенести такое испытание и запятнать свою плоть и душу. И по мере того, как она совершала свой акт покаяния, Манакунда с восторгом ощущала, как на сердце нисходит долгожданный покой.
Тайные волны недостойного и греховного томления, одолевавшие ее прежде, почти улеглись. Теперь она совершенно ясно видела Чистоту этой бездонной Пустоты, великого, утешительного и спасительного Ничто, поименованного в заглавии священной сутры. Перед ней разворачивалась бесконечность, осиянная фигурами всего пантеона буддийских божеств в их абсолютном великолепии.
Завершив дело, она почувствовала, что огненные буквы, начертанные мужчиной на ее животе, совершенно исчезли. Вскоре та якобы магическая церемония и само насилие превратятся лишь в полузабытые тени… Выходя на цыпочках из книгохранилища монастыря Самье, Манакунда уже не сомневалась, что полностью покончила с воспоминаниями о жезле из плоти, вторгшемся в ее тело.