Поездом к океану (СИ)
— Твое хорошее настроение, конечно!
* * *К счастью или к несчастью — в какой-то момент Аньес перестала различать два эти состояния — о хорошем настроении Гастона Леру она узнала довольно много. Даже, пожалуй, слишком много, чтобы не испытывать раздражение всякий раз, когда его состояние души требовало соприкосновения с тем пространством, которое она определила как свое собственное. Это сердило, доводило до бешенства, но сделать с этим сейчас она ничего не могла. Надеялась, что как-нибудь само разрешится, а оно никак не разрешалось.
С тех самых пор, как Гастон перевез ее в Париж и дал место штатного фотографа в «Le Parisien libéré»[1], вопреки надежде, что жизнь наладится, все покатилось к черту. Предпринимаемые ею попытки постепенно и незаметно отдалиться и сосредоточиться на работе успехом не увенчались. И месье Леру, судя по всему, считал эту ее работу лишь капризом заносчивой аристократки. Его бы удовлетворило, если бы она вышла за него замуж и оставила желание заниматься карьерой в прошлом, о чем он однажды недвусмысленно высказался. Сделал ей предложение примерно через год с начала их связи. И это был единственный раз, когда Аньес позволила себе явить ему слезы. Может быть, потому и были они действенны, что она никогда ими не злоупотребляла. Гастон тогда легко отделался — чудесной брошью с рубином и ее собственной рубрикой фотографий, в которую Аньес окунулась с головой, пытаясь совладать с отвращением, что весь этот ее роман никак не закончится — Леру вцепился в нее всеми клешнями, намертво.
Условия Гастона были ясны. Она в газете лишь до тех пор, пока с ним. И этим довольно сложно пренебрегать. Даже если бы она была талантливее всех фотографов Парижа вместе взятых, а она не была.
Потому, надевая широкую влюбленную улыбку женщины, которую изображала вот уже два года, и молясь, чтобы самодовольный старый идиот Уврар, традиционно критиковавший ее материалы, не попался ей на пути, она двинулась напрямую в кабинет Леру. Уврар делал эту газету последние тридцать лет и всерьез считал, что даме в такой работе не место, потому старался уколоть при любом удобном и неудобном случае. Аньес, в общем-то, привыкла, и отвечала ему тем же, но сперва старалась фотографии показывать Гастону. Если бы Жюльен Уврар однажды отказался печатать ее снимки, это, несомненно, вызвало бы удивление его непосредственного начальника, который их уже успел увидать. И пусть сейчас у Аньес была собственная рубрика, которую попросту нечем заменить, но от критики лучше держаться подальше — в ее случае точно. Если и без того почти что с первого дня все знали, чья она любовница, то к чему же разочаровывать публику? И она без зазрения совести пользовалась своим положением в газете.
Ей не повезло. Уврар торчал у Леру и что-то традиционно втемяшивал этому слишком молодому, с его точки зрения, и слишком самонадеянному человеку. Да, относительно Гастона у престарелого редактора тоже было свое мнение. И тоже не самое лестное.
«В нем чего-то недостает, — услышала однажды Аньес перед обедом в бистро возле редакции, — он будто вор или самозванец! Занимается не своим делом и боится, что его уличат!»
«Ну, баба его не так уж плоха», — медом для ее ушей разлился его собеседник.
«Возможно, но уже то, что она баба, тоже доверия не внушает! Дурная парочка!» — непоколебимо парировал Жюльен Уврар и дальше сердито пил свой кофе. Аньес тогда хмыкнула и прошла к свободному столику прямо перед его носом точно так же, как сейчас, минуя редактора, двинулась к Гастону. Тогда он едва не захлебнулся и разлил горячую жидкость на собственные колени. Сейчас — только поморщился.
— Вот, месье Леру! — проворковала она, протягивая ему конверт. — В лучшем виде. Крупный план вышел особенно хорошо.
— Что это? — осведомился Гастон, приподняв брови.
— Ангел!
— Жером Вийе-е-етт! — протянул он и высыпал снимки на стол, принявшись их разглядывать. Рубрика Аньес в «Le Parisien libéré», называлась «Искры города огней»[2]. Там она размещала снимки примечательных людей, живущих в Париже. От инженеров до поэтов. От плотников и до генералов. Почти никаких текстов — все в визуальном оформлении.
Портретами Ангела она гордилась по-настоящему. Накануне была на спектакле «Содом и Гоморра»[3] и после него прошла в гримерную, чтобы запечатлеть юного артиста после представления. Еще не снявшего трико, не смывшего грим, не до конца вышедшего из образа. Уставшего и непохожего на Жерома Вийетта, который помнился с вечеринки у Риво пять дней назад. Пять дней ее горячки.
— Что ж, моя дорогая, кажется, ты превзошла саму себя! — деловито сообщил ей Гастон, перебирая фотографии. Потом взглянул на своего редактора и зачем-то ему подмигнул. Аньес не стала пересказывать ему случайно подслушанное, потому зла на старикана он не держал. — Уврар, да что вы в стороне? Смотрите. Талантливо!
— Да-да, — кряхтя, приподнялся с кресла тот и бросил один быстрый взгляд на стол. Бог его знает, что он успел увидеть, но торопливо кивнул и сказал: — Снимки как всегда…
— Хороши? — лукаво приподняла бровь Аньес.
— Хороши. Ну, месье Леру, дел невпроворот. Пойду я.
Еще Уврар не особенно жаловал коммунистов. А уж бывших коммунистов, которые держали нос по ветру, — тем более. Работу в Юманите понять было можно. Но вот всеми своими последующими поступками и изречениями Леру себя определенно запятнал в глазах старика.
— Договорим позже, — согласился Гастон, и когда за Увраром закрылась дверь, вскочил с места, обошел стол и стал напротив своего возлюбленного фотографа. — Понравился тебе мальчик?
— Ровно до того момента, как раскрыл рот! — хохотнула Аньес.
— Хуже, чем у Риво пьяным?
— У Риво он был почти что мил. А тут мало того, что не вспомнил про встречу, так еще и умудрился облапать. Перепутал со своими девицами.
- Вот потаскун! — рассмеялся Леру. — Жив он еще?
— Бог с тобой, я не могу лишить Эберто и Францию такого артиста! Критики говорят, он будет великим. Правда, из великого я там видела разве что выпирающие гениталии в узком трико!
— Твоя откровенность иногда ставит меня в тупик, — захлебнулся смехом Гастон. — И то, как ты в одной реплике упоминаешь и Бога, и гениталии.
— Я не шучу! Весь зал сдерживал смешки, когда он первый раз на сцену выскочил. Лиа[4] тоже была взъерошена.
— Кто бы мог предположить. Лицо-то чисто ангельское. Ну прости, я не предполагал, что он все же больше Калигула, чем Ангел.
— Пустое! После вечеринки я ожидала чего угодно. Но скажи, ведь снимки удались?
— Главное, на них ничего не выпирает.
— Гастон!
— Удались, моя дорогая, — смилостивился Леру и наклонился, чтобы быстро поцеловать ее в подставленную щеку. — Люблю, когда ты такая. Играешь и мало думаешь над словами.
— Сейчас я переменюсь, — насупилась Аньес, трогательно и немного по-детски поджав губки. Можно было бы сказать, что ее возраст делает недопустимыми такие гримаски, но она прекрасно знала, что ей все еще идет. Жест, будто отрепетированный перед зеркалом, в котором она и правда становилась похожа на ребенка. Ребенка, требовательно продолжавшего: — И это тебе меньше понравится. Кроме снимков у меня еще три важных дела. Во-первых, поцелуй меня как следует! Мы пять дней не виделись!
Пять дней ее горячки.
Пять дней, когда не находила себе места, зная, что в одном городе с Лионцем. И зная теперь, кто он. И зная, что при желании его можно разыскать. Зачем? Вот этого она не знала.
Не знала, зачем искать мужчину, который отказался… который прошел мимо ее дома, когда она была в нем. Который даже ей не нравился! Он ей не нравился!
Это последнее «не нравился» захлебнулось в прикосновении губ Гастона к ее губам. Медленном и нежном. Он провел по ним языком, будто бы знакомился, а потом протолкнул его в рот, и Аньес с радостью подчинилась. Она всегда подчинялась ему с радостью. Попробуй эту радость не изобрази. С Гастоном по-другому нельзя. При всей свободе, которую Аньес отстаивала в отношениях с ним, главным было дать ему иллюзию того, что им хорошо вместе и так. Без сожительства. Раз уж они, эти отношения, в принципе были условием ее работы.