Поездом к океану (СИ)
[1] Маяк в Требуле — выдумка авторов. С 1857 года в Дуарнене функционировал маяк на острове Тристан, и нужды в другом не было, поскольку Требул как порт развивался с середины XIXвека.
Кирстен Флагстад[1] с пластинки вступила ровно в тот момент, когда Аньес разливала по бокалам вино. Ничего в лице Юбера не дрогнуло, отзываясь на звуки немецкой речи, зазвучавшие в гостиной. Возможно, он даже не знал, что это Вагнер. Ответа на этот вопрос она долго ждала. Вместо важного Лионец заговорил о чем-то несущественном, что приличествовало случаю. И Аньес постепенно расслаблялась. Он был солдафоном до мозга костей, и это чувствовалось. В нем имелось простое, самое прагматичное понимание жизни — и это чувствовалось тоже. Ей — не нравилось. Но и оторваться по-прежнему представлялось сложным, как тогда днем, на пристани.
— Вы корреспондент? — спросил Лионец, довольно ловко орудуя ножом и вилкой за ужином. Пальцы у него были короткие, а руки — рабочего человека, совсем иные, чем у Марселя. Аппетит он обнаружил изрядный. Или это Шарлеза так впечатлила? Вот уж кто наловчился в отсутствие деликатесов, да и вообще нормальных продуктов готовить шедевры.
— Больше фотограф, — ответила Аньес. — Но пишу, приходилось и довольно много.
— Вам нравится?
— Нравилось. До войны, в Париже. Мы жили там, и это было… занятно. Больше, конечно, для развлечения.
— А сейчас?
— А сейчас… — Аньес пожала плечами, — сейчас я бо́льшую часть года провожу в Ренне, привыкла, здесь безопаснее. Мои статьи выходили в «Moi, partout».
— Не слышал.
— Вы были далеко, вероятно.
— И как это сочетается с управлением фермой? — нормальный вопрос. Вполне в духе этого ничем не примечательного прагматика, приехавшего сюда за океаном. Не нравится ей. Он ей не нравится.
Зачем океан человеку, так крепко стоящему на земле?
— Фермой управляет мама.
— Она здесь? — удивился Юбер.
— Да, но уже отдыхает, не любит шторм… — «а это значит, Лионец, что, когда мы окажемся в спальне, нам придется быть тихими, чтобы ее не потревожить». Сложно было намекнуть на эту мысль более прозрачно. — До войны дела, конечно, шли лучше. Не так много удалось сохранить того, что мы имели от Тур-тана.
— Мало осталось людей?
— Люди — это самый нестойкий ресурс. Овец можно развести новых. Фруктовые деревья у нас и теперь плодоносят. Мы делали сыры, сидр, выращивали овощи… Ферма кормила всех досыта. Мы платили нашим женщинам больше, чем платили рабочим на консервных заводах. И условия у нас были хорошие. До войны попасть в Тур-тан считалось удачей. Все, что мы можем дать сейчас — крышу над головой и еду. Эти трудности временные, но война разбросала людей. Никто не хочет ждать.
— Все устремились в города.
— Все устремились в города, — повторила Аньес. — Но мы выстоим. Отец говорил, что те, у кого Финистер в крови, все равно не дадут ему умереть.
Отцом Робера Прево она называла с самого детства, хотя и не была удочерена им затем, чтобы Тур-тан остался за нею в качестве наследства при любых обстоятельствах. Робер любил говорить, что из всего имущества их семейства он взял только Женевьеву, но это не отменяло того, что саму Аньес он растил как дитя, которого у него никогда не было. И, должно быть, по-своему любил.
А еще он был прав. Когда его состояние было конфисковано, то, что принадлежало Аньес и ее матери, не тронули.
— Вы любите ваш Финистер?
— Иногда я думаю, что недостаточно сильно. Слишком легко срываюсь с места.
Аньес взглянула на собеседника и вдруг поняла, что идет не так. Иначе, чем она привыкла с другими мужчинами. Лионец спрашивает. Он почти ничего не говорит, но только спрашивает, позволяя ей рассказывать о себе. Оттого ли, что ему не было что сказать, чтобы не показаться дураком рядом с нею? Или от того, что тонко чувствовал: беседа ей интересна, когда она — о себе? Что ей за дело до хромого мужчины в штанах ее отчима? Подобрала, как беспородного пса. Но, справедливости ради, ей на пути встречались псы и с более грязной кровью. К тому же, слишком высоко оценивавшие себя. Подчас непомерно высоко.
И вот поди ж ты! О себе не сказал ни слова, заставив так много слов произнести ее. И возможно, это к лучшему. Не нужно думать о том, доволен ли он. Вообще не нужно думать. Может быть, с простыми людьми все проще. Пусть и с солдафонами вроде Лионца.
— А еще я думаю, — проговорила Аньес в ту минуту, как грампластинка затрещала, оборвав звук, — что слишком многого хочу.
С этими словами она поднялась и двинулась к граммофону. Переставить на другую сторону. Тишины не хотелось. Музыка могла заполнить паузы.
— Поставьте что-нибудь не на немецком, — неожиданно попросил Юбер.
— Вам настолько отвратительно?
— Нет. Но если можно избежать, я предпочитаю избегать.
— Еще и трусливы, — Аньес мотнула головой и стала перебирать пластинки. Одна, другая, третья. Чтобы услышать, как Лионец чиркнул спичкой. Не спрашивая, возражает ли она. Вероятно, в его окружении не принято спрашивать женщину о таких мелочах.
Под иглу легла Катти Ренар. «Un jour à Paris»[2] — в записи тридцать восьмого года. Когда-то они с мужем танцевали под эту пластинку наедине, когда гости уже разошлись, а они остались вдвоем в день его рождения. Пасодобль в духе Энрике Сантеухини[3] был любимой песенкой Марселя де Брольи. Заслушали до дыр, до треска, из-за которого не слышно музыки. Она покупала второй экземпляр сборника уже во время войны. Катти Ренар привела в восторг и нацистов.
Но ей повезло больше, чем Аньес. У нее не было отца-коллаборациониста. За нее вступились те, кому она сумела помочь. А тех оказалось так много, что теперь ее голос на старых записях неожиданно стал гимном и символом свободы и борьбы. Ее голос переживающий новую вспышку популярности, хоть она больше и не выступала, так часто звучал на радио, что спроси любого, кто самая популярная певица Франции, ответа ждать пришлось бы недолго.
Ее голос — не очень сильный, но такой глубокий, такой хрупкий, что от этой глубины и хрупкости хотелось плакать — заполнил гостиную вместе с запахом дыма. Аньес резко повернулась к Лионцу. Тот ожидаемо курил.
— Простите, я вам не предложил, — медленно сказал он. — И днем тоже… сейчас многие женщины смолят наравне с мужчинами.
— Я — нет. Пробовала, но мужу не нравилось, он запрещал.
— Он был к вам добр?
— Да… очень добр. Его убили немцы, он был коммунистом, — она достала из шкафа с посудой блюдце и поставила перед Юбером. — Вместо пепельницы.
— Спасибо. Мне жаль.
— Это случилось слишком давно для сожалений… Войну переломили именно коммунисты, значит, он был прав.
— Интересная теория, — хохотнул Юбер.
— Ну говорят ведь, что прав тот, кто победил.
— Прав тот, кто не участвует в войне и не калечит собственных сограждан.
— Мы все очень далеки от такого положения вещей.
— Вам не доводилось, я полагаю, бывать в Швейцарии.
— А вам?
— А мне пришлось по долгу службы. Один день, — Юбер помолчал. Потом затушил сигарету и поднялся. Нелепо висевшая на нем одежда ее уже совсем не веселила. Он, между тем, подошел к ее стулу и подал руку. — Давайте потанцуем. Вы танцуете?
— У вас болит нога.
— Я не позволяю ей брать верх над моими желаниями. Катти Ренар не многим лучше вашего «Тристана…» Но хоть француженка.
Аньес вскинула на него глаза. И едва удержалась от того, чтобы рассмеяться. В темных зрачках и правда вспыхивали огоньки, которые иначе, чем смехом, не назовешь. Он одной фразой перевернул все ее представление о нем с ног на голову.
— Значит, вы все-таки знаете этот сюжет.
— И представьте себе, Вагнера тоже знаю.
— Предатель для вас хуже немца?
— Всем известно, что мадам Ренар была в Сопротивлении, — назидательно сообщил ей Юбер и потащил за руку вверх, — ну же. Давайте потанцуем. Иначе, клянусь богом, распластаю вас прямо на этом столе, а это по отношению к вашей матушке, которая отдыхает, непочтительно.