Хищное утро (СИ)
— Куда дальше? — за окном мелькали бюсты ректоров.
— На дублёре съезд на парковку.
Площадка была занята от силы на четверть, и я легко выбрала место, где удобно было выпустить Бестолочь. Ёши поправил верхний халат, рефлекторно потянулся за посохом и отдёрнул руку, — я в очередной раз ощутила укор совести: горгульи вчера не слишком навредили самому Ёши, но камень его посоха был испорчен безвозвратно. Я повернула было к аллее, где нашли мастера Зене, а Ёши перехватил мою руку и повёл меня к зданию.
— Здесь тоже есть вход? — шёпотом спросила я, когда Ёши встал в очередь в кассу планетария.
— Вход? Куда?
— На торг.
Он немного помедлил.
— Разве что я о нём не знаю.
— Тогда зачем нам в кассы? Ты хочешь поговорить с кем-то? Или там есть какие-то… материалы?
Ёши посмотрел на меня с недоумением, а потом сказал медленно, с вопросительной интонацией:
— В планетарий пускают по билетам.
— А что в планетарии?
— Точно не знаю. Лекцию по прецессии, к сожалению, пока повторять не будут, а утром, наверное, показывают что-то детское…
— Мы что, — я вдруг остро почувствовала себя своей собственной химере сестрой по разуму, — приехали смотреть на звёзды?
— Именно для этого и существуют планетарии, насколько мне известно.
— Но Тибор Зене…
— Пенелопа, иногда планетарий — это просто планетарий. Два билета на ближайший сеанс, пожалуйста.
Я чувствовала себя настолько сбитой с толку, что молча отослала горгулий обратно к машине и позволила Ёши увлечь меня в зал.
Здесь было темно — горели только номера кресел и полоски, едва-едва освещающие ряды, — и почему-то хотелось говорить шёпотом. Купол неба молчал, головы проекционной машины, закреплённые на сложной системе осей, вращались в чуть слышным шелестом; у самого края девушка в чёрном расчехляла виолончель.
— Но как же расследование? — тихо спросила я, откинувшись в кресле и вцепившись зачем-то в мужскую руку.
— Кто-то здесь вчера уговаривал меня жить, — с иронией сказал Ёши.
— Но чернокнижники…
— Они никуда не убегут, а я обещал сводить тебя в планетарий. В прошлый раз вышло некрасиво.
— Но дела…
— Если думать об одних делах, можно поехать крышей.
Я не успела возразить: двери зала закрылись, и искусственное небо зажглось.
Первая из звёзд кажется белой точкой, тонущей в непроглядной смолянистой Тьме. Её душит, давит чернотой, словно пустота стремится выпить каждую каплю новорожденной жизни. Я знаю эту историю, но что-то во мне болит за эту слабую искру света.
Она может истлеть, потухнуть, сдаться. Но звёзды зажигаются снова, одна за другой. Они приходят, прекрасные и холодные, они светят нам, безразличные, мёртвые, чужие, крутятся по своим законам в бескрайнем стылом космосе и не знают мер расстояния, какие мог бы вообразить человек.
Вот они — яркие точки в бесконечной черноте. Люди придумали видеть в них лица. Люди придумали, будто они умеют улыбнуться.
Они огромны, эти звёзды; они тяжелы и вместе с тем невесомы, ведь что есть вес, если не притяжение? И что есть мы, если не случайное скопление космической пыли, на короткое мгновение вообразившее себя человеком?
— Мы сделаны из звёзд, — журчит, растекаясь по залу, голос ведущего, — и их осколки тянутся туда, в пустоту вселенной.
Только звёзды знают, чего в тебе больше: порыва или системы, агрессии или сочувствия, человеческого или тварного. Только звёзды знают; вот только им — всё равно.
Небо вращается, как искры в калейдоскопе. Небо дышит, небо зовёт, небо отмеряет твоё время. Однажды звёзды вернутся в последнем божественном взрыве безумия, замкнув твою судьбу в кольцо.
И тогда что-то закончится.
Может быть — ты.
Небо вращалось, складывая рисунки из разноцветных звёзд, и невидимый ведущий читал по ним, как по написанному знаками изначального языка: об асценденте и аспектировании, о квадратах и тринах, о знаках и герметизме, о предназначении, судьбе и отражениях. И потом, когда звёзды смешались с пылью и стали туманностями и водоворотами цвета, этот голос смешался с виолончелью, истончился — и стих.
Я умела, конечно, строить натальные карты, — какой колдун к моим годам этого не умеет? Программа была рассчитана на детей, и я не ожидала услышать в ней нового. Его и не было, зато была чудесная полузабытая красота, и что-то тянущее, нежное отзывалось ей внутри.
А ещё мои пальцы сплетались на ручке кресла с чужими, тёплыми и чуть шершавыми, и эти, чужие, пальцы неслышно, почти неощутимо чертили на моей ладони странные знаки. Это зачаровывало, завораживало, будто они и правда были символами изначального языка.
Звёзды погасли, а я всё сидела, вглядываясь в черноту купола. И только когда Ёши мягко коснулся губами моего виска, спохватилась:
— Я знаю, кто точно не работает на Крысиного Короля.
— Кто?
— Става.
— Става? Кто это?
— Это… Впрочем, увидишь сам. Не хочу портить первое впечатление.
lxi
Прямыми зеркалами мы со Ставой не обменивались: она намекала на это, но я сделала вид, что не поняла. Пришлось вернуться в особняк, а там, пока Ёши разглядывал стоящие в застеклённом стеллаже книги, взяться за телефон.
В машине мы спорили: Ёши, хмурясь, говорил, что нельзя быть уверенными, будто Става не заглядывает на эти торги и не приносит в жертву людей, просто сама она — помимо прочего, — великолепная актриса и имеет некий сложный, далеко идущий план. Я настаивала, что не дело гражданским лицам мешаться в полицейском расследовании, и что паранойя не доводит до добра.
Я рассказала и о плохих вопросах, которые задавал Сыск Конклаву, и о Комиссии, и о Харите Лагбе, которая бросила в меня резким — «что ты ей сказала?!». И Ёши то ли согласился в конце концов, то ли просто смирился со своим неизбежным провалом.
— Может быть, давно пора было забыть, — тихо сказал он куда-то в сторону.
Я сжала его пальцы.
— Вы были… близки?
— Не слишком, — он пожал плечами. — Большая разница в возрасте.
Ёши был уже почти подростком, долговязым, серьёзным и мечтающим о художественном училище, а Озора — свёртком в кружавчиках. Когда не стало родителей, Ёши уехал на материк, а Озора осталась на острове; её растили дальние родственники со стороны матери, получающие за это благое дело внушительное вознаграждение. Детская болтовня быстро утомляла, а Озора рано научилась быть сама по себе; хлипкая связь становилась с годами всё тоньше.
И всё же она была кровью и плотью умирающего Рода Се, а потому — бесконечно близкой. Её смерть была трагедией не для Ёши-человека, но для Ёши-колдуна, в существовании которого я ещё совсем недавно всерьёз сомневалась.
Этот же колдун сказал вчера: «ты позаботишься о моих предках». Это было почти оскорбительно, и вместе с тем — до странного глубинно-правильно; это была ответственность, которой меня учили; это было что-то ясное, простое и по-своему внушающее уважение.
Нет позора больше, чем гибнущий склеп. Наши предки продолжаются в нас; мы — их кровь, их воля, их память, отголосок их слов, новый виток их времени. Мы живём, а, значит, они — бессмертны. И каким бы чудаком ни был Ёши, бабушка уже велела к лету обновить ступени в материковом склепе Се, а имена его предков вписали в великую книгу Бишигов, чтобы зачитывать их над колдовской водой по воскресеньям.
Так я объяснила Ставе, а она заявила авторитетно:
— Вы все долбанутые.
Става приехала только к вечеру и выглядела ещё страннее, чем обычно: на ней был сплошной чёрный комбинезон без знаков отличия, из штанин которого торчали полосатые фиолетовые носки, а все руки были увешаны цветастыми фенечками. Встрёпанные косички придавали Ставе вид подростковый и придурковатый.
— Мы не идиоты, Бишиг, — сообщила Става, цокнув языком. — Нужно совсем не дружить с головой, чтобы не связать девицу с отменяющим знаком, книжки про трансмутацию и жертвоприношения.