Люди государевы
— Ты меньшой воевода, и токмо с моего ведома и согласия указывать должен! Меня государь поставил!
— Мы с Борисом Исааковичем не пни бессловесные! Нас тоже государь поставил!
— Много на себя берешь, Илюшка! — хлопнул ладонью но столу Щербатый и опрокинул в рот чарку вина.
— Илья Микитович верно говорит, мы государем поставлены и вместе городом управлять должны, — сказал Патрикеев.
— Вы науправляете! Ты, Борис, сколь из государевой казны в карман положил? Книги по приходу и расходу нарочно не ведешь! А взятков сколь с Ильей взяли! Все про вас знаю и токмо пальцем пошевелю, вас в городе не будет…
— А ты не пугай, мы про тебя тоже немало знаем! — огрызнулся Бунаков.
— Что ты про меня знаешь, ну, говори при всех!
Бунаков опустил голову и промолчал.
— Не судите да не судимы будете, — сдабривая очередной кусок поросятинки горчицей, назидательно сказал поп Пантелеймон. Но его будто никто не услышал.
— Много на себя берешь, Осип! — вступил князь Вяземский. — И прежние воеводы стригли, но обрастать давали!
— Ты, Мишка, в Томском вообще не пришей кобыле хвост! Кормишься подле Бориса — и помалкивай, а то винокурню вашу тайную закрою!
— Может, и мельницу мою сломашь? — зло спросил Патрикеев. — Уже твои холопы томским жителям токмо на твою мельницу велят идти, грозя побоями.
— Пойдем, Аграфена, не желаю боле бред сей слушать! — встал из-за стола Щербатый. — Как говорится, по усам текло, а в рот не попало.
— Коли не наелся, не напился, забери свой подарок! — крикнул обиженно Патрикеев.
— Мы не бусурманы какие дареное забирать! — сказал презрительно Щербатый и направился к двери, поддерживаемый женой.
Следом за ними направились Петр Сабанский и Васька Былин.
Глава 7
На ужин Устинья сварила на трехногом таганке уху из окуней, которых взяла у Григория из погреба-ледника. Семену сказала, что купила у ярыжек по дешевке. Чтобы печь не топить, варила на шестке подле устья печи. Семен намахался за день косой-горбушей и дремал на лавке, постелив под себя овчинный тулупчик.
Устинья поставила на шесток две деревянные чашки, половником налила в них уху, дрожащими руками развернула кожаный лоскут и высыпала сулему в одну из чашек. Поставила чашки на стол, положила рядом ложки и позвала мужа:
— Садись ешь!
Семен перекрестился, сел за стол и стал жадно хлебать из чашки. Она присела рядом и, косясь на мужа, тоже стала есть. Семен съел уху, обглодал двух окуней, осторожно вынимая косточки, и снова прилег на лавку.
Она со страхом поглядывала на него украдкой. Не прошло и получаса, как Семен вдруг резко вскочил и тут же, скрючившись от боли, ткнулся бородой в свои колени.
— Э-э-э-э-э!.. Ре-ежет, будто ножом!..
— М-может, костями подавился… — заикнулась Устинья.
Семен замычал, отрицательно покачал головой, потом вдруг пристально посмотрел на побледневшую жену и дико закричал:
— Отравила, сука!..
Сделал было к ней шаг, но потом круто развернулся, в два прыжка оказался у рукомойника и упал на колени над лоханью, опершись обеими руками в уши-клепки.
Нутро будто вывернуло наизнанку. Даже с сильного перепою подобной рвоты не бывало. После очередного извержения, сплевывая тягучую слюну, Семен выдохнул:
— Кузнечиху зови!..
Не помня себя, Устинья прибежала ко двору Остафия Ляпы по прозванью Кузнец, мать которого была сильной знахаркой.
— Семен помирает, рыбьими костями подавился….
Кузнечиха без слов собралась, захватила узелок со снадобьями и две спицы с крючками на конце и засеменила к дому Тельнова.
Семен корчился на заблеванных половицах. Перед этим он выпил ковш воды, но не успел добежать до лохани.
— Где болит?
— В пузе… Режет…
— Че жрал?
— Уху…
Кузнечиха осторожно надавила сухим кулачком на пуп и резко отпустила.
— В каком месте болит?
— Везде…
— Это не рыбьи кости…
— Это она… — кивнул Семен на Устинью.
— Подсыпала че?
Устинья отрицательно замотала головой.
— Че стоишь? — прикрикнула на нее бабка. — Давай молока, яиц сырых… Да убери с полу…
Кузнечиха взбила в липовой кружке яйца с молоком, дала выпить Семену, велела лечь на лавку. Семен лег было головой к окну, но тут же закрыл глаза рукой и перелег головой в угол.
Полежав немного, он встал и заторопился к двери.
— На двор хочу!
Когда вернулся, Кухнечиха спросила:
— Как сходил?
— Понос с кровью… И ссать больно…
— Открой рот!
Приподняв верхнюю губу, она увидела медно-красные опухшие десны с темной каймой понизу и повернулась к Устинье:
— Сулемы подсыпала?
— Ниче я не подсыпала!
— Эх, дуреха, не первый год живу, не раз такое видала! Пои чаще теплым молоком да молись, господь милостив! Я утром приду…
Устинья, глядя, как мучается Семен, уже пожалела о содеянном, всю ночь ухаживала за мужем и молилась.
К утру у Семена начались судороги ног. Он впал в помрачение ума и бормотал в бреду:
— Лошадь моя… Отдайте… Устинья, Устинья…
Кузнечиха, взглянув на Семена, махнула рукой:
— Не жилец!
И приказала Устинье:
— Зови попа, соборовать пора!..
К Спасской церкви Устинья подошла, не чуя под собой ног. Перекрестилась на деревянную маковку с восьмиконечным крестом и вошла внутрь. В храме пахло олифой и смолой. Слободские мужики, поставившие три года тому церковь, удивлялись, что за три года венцы сруба не потемнели, не заветрились, будто только струганы… Больше года церковь простояла пустой, не было попа. Не раз мужики просили архиепископа Тобольского Герасима прислать им попа, но тот все отказывал, говорил, что руги на попа нет и его не прокормить. Мужики, однако, не отступились, уговорили принять сан ссыльного московского стрельца Ипата Васильева, грамотного и знающего святое евангелие. Послали челобитную молодому государю Алексею Михайловичу, испросили разрешение, и вот уже более года Ипат служит в храме, окормляет своих духовных детей…
Устинья подошла к Ипату, наблюдавшему, как два тобольских богомаза расписывают Царские врата. Узнав о Семене, он удивленно вскинул брови, внимательно посмотрел на Устинью и сказал:
— Уж не согрешила ли ты, девка? Хотела ведь извести, повинилась на исповеди!..
— Н-нет… — потупила глаза Устинья.
— Ладно, ступай! Облачусь и приду…
Однако соборовать Ипату не пришлось. Когда Устинья вернулась, судороги били Семена, будто при падучей. Он по-прежнему был в беспамятстве. Однако неожиданно дрожащая рука его потянулась к Устинье, он открыл глаза, будто что-то хотел вымолвить, но тут же тело сильно встряхнуло, и он перестал шевелиться и дышать.
По слободе разнесся слух, что Устинья отравила мужа. Слух дошел до приказчика Василия Старкова, тот известил Щербатого, и еще до погребения Семена Устинья была взята за караул, и ее отвезли в Томск.
Следствие вели принародно перед съезжей избой. По столь важному случаю вся воеводская коллегия собралась — воеводы Щербатый, Бунаков и дьяк Патрикеев. Здесь же подьячий судного стола Чебучаков. Расспросные речи записывал подьячий Захар Давыдов, кум Бунакова,
Однако Устинья заперлась и не сознавалась.
— Чем извела мужа? — в который раз допытывался Щербатый.
— Не изводила, сам помер… — упрямилась Устинья.
Щербатый дал знак, палач Степан Паламошный, сунул связанные за спиной руки Устиньи в кожаный хомут с привязанной к нему веревкой, перекинул веревку через перекладину на двух столбах, потянул веревку, и Устинья повисла на вывернутых руках, не касаясь земли. Лицо ее исказилось от перехватившей грудь и плечи боли. Паламошный обмотал конец веревки вокруг вкопанного наискось столбика и взялся за кнут.
После десяти ударов Устинья взмолилась:
— Не бейте!.. Все скажу…
Ее опустили на землю, и Щербатый подступил к ней:
— Ну, сказывай!
— Сулемы подсыпала в уху!..