Люди государевы
Уши будто воском закапали — такая стала тишина. И в этой тишине Семен различил поначалу слабый шепот Мозатки, затем шепот перешел в бормотание, которое становилось все громче, а когда заклинания, перешедшие в крик, оборвались вдруг на слове «кзыорганлоз», над крышей явственно послышалось медвежье ворчание.
Мозатка снова перешел на шепот, а затем вновь, повышая голос, стал вызывать дух лисы, и вскоре Семен явственно услышал над головой лисье повизгивание, когда ворожей вызвал дух собак, наверху раздался лай собаки. Затем Мозатка вызвал дух ветра. Над головой послышались тяжкие вздохи, уханье филина!.. Жилище будто встряхнуло, и на грудь Семену упали веревки, которыми он связывал Мозатку. По спине Семена пробежал холодок. Установилась мертвая тишина. И в этой тишине Семен просидел в страхе, ему показалось, вечность.
Наконец он с облегченьем услышал тяжелое дыхание Мозатки. Тот высек кресалом сноп искр на трут, от вспыхнувшего огонька зажег свечу. Семен увидел, что голый по пояс Мозатка весь мокрый от пота. Он сделал Семену рукой знак, чтоб тот уходил, и обессиленно упал на лежанку.
Утром Семен с Пущиным пришли к нему. Мозатка заговорил, Пущин переводил.
— Грит, что духи носили к лошади… Спрятаны, грит, они в твоей слободе, в третьей избе слева!.. Еще бает, что тебе надобно опасаться близкого человека…
— Третья изба — это ж Гришки Подреза!.. — с горечью воскликнул Семен. — Федор Иваныч, че же деется… — начал было жалобно Семен, но потом махнул рукой и направился к телеге, к которой казаки несли сумы с соболиной казной.
Глава 2
— Господи, прости мя грешную, помилуй мя, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих, очисти беззаконие мое, наставь на путь истинный, остуди плоть мою слабую, избави душу от соблазнов смертных, избави от мук адовых…
Устинья стояла на коленях перед тяблом с иконой Спаса, беззвучно шевелила губами и истово, торопливо крестилась. Чем быстрее метались два ее перста, тем более она с замираньем сердца отмечала, что слова, обращенные к Спасителю, будто растворялись где-то под скатами крыши курной избы, оставляя душу наедине с неподвластной ни разуму, ни молитвам плотью.
Стоило лишь мельком подумать о Гришане, как тело ее будто начинало таять, ноги слабели, а в пах упиралось горячей грыжей вожделение. И не было уже никаких сил одолеть его — только бежать к полюбовнику.
Вот и вчера едва проводила Семена с раннего утра к остякам, как заторопилась ко двору Григория и застала его еще сонным в постели, куда и занырнула простоволосая, скинув с себя все тряпье. Пролюбили друг друга до высокого солнца, что весело засветилось желтыми косыми лоскутами на скобленых плахах пола, пробившись через слюду окон. Много, ох как много, было внове с Григорием. Взять хоть даже постель: сколь приятнее лежать на пуховой перине под атласом мехового одеяла, нежели на матрасе, набитом соломой. А поговорка: с лица воды не пить — не ко Григорию. Четвертый год знает, а все наглядеться не может. Каждый раз, касаясь телесной каемочки вокруг алых, налитых горячей кровью губ, думала: создал же Господь такое чудо! А как можно наглядеться на синь его дерзких и озорных глаз, будто чары источающих из-под шапки русых кудрей. Не хотела, а все сравнивала: вроде схожи бороды, что у мужа, Семена, что у него — русые, густые и мягкие — а прижмешься — ласковее у Гришани. О пальцах и говорить нечего: у одного в мозолях да землистых трещинах, у другого длинные, ухоженные в дорогих перстнях, от пальцев сих тело прошивали молоньи неги, исторгая из груди стыдный ор…
Да можно ли сравнивать мужика и патриаршего стольника, хоть и опального. Птицы разного полета. Хоть на край света пошла бы за ним! Два году тому, в лето 153-е {1}, он обещал взять ее с собой в Кузнецкий острог, куда был сослан, однако ж не взял. Сколько слёз она пролила, уж думала не свидеться им никогда, но вот три месяца тому вернулся Григорий в Томский город, и все у них закрутилось вновь. Сказывают, что вернулся он из-за опалы у воеводы кузнецкого Зубова. Да ей-то что, главное — вернулся! А сегодня уж как порадовал — серьги-полумесяцы серебряные подарил!
— Господи, направь на путь истинный, отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония мои очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене… Господи, помилуй мя…
Она не помнила всех слов покаянного псалма и разбавляла его своими. Скоро все известные слова ею были неоднократно сказаны, но она еще долго молча молилась, била поклоны, завершая каждый из них горячей просьбой: «Господи, помилуй мя…»
Надвинулись сумерки, и углы избы будто округлились. Устинья встала с колен, подошла к косящатому окну, села подле на лавку и сдернула с оконницы белую холстину. В лицо пахнуло сырой свежестью — на дворе шумел дождь. Благо комары да мошка не налетят.
И печь можно протопить да хлебы выпечь. Дрова лежали уже в печи и квашонка подошла.
Устинья, разгребая на шестке углубление, добралась до тлеющих углей, запалила от них бересту и сунула ее под дрова. Скоро из устья глинобитной печи повалил густой дым и устремился вверх под прокопченные скаты крыши, потянулся к волоковому окну, прорубленному в самцовых бревнах и, не успевая вылетать из него, стал опускаться вниз до полавочников, а далее и до середины избы. Устинья встала, всколыхнула чуткий нижний слой дыма и отодвинула задвижку волокового окна над дверью. Глаза тотчас заслезились. Печной горечи не изведав, тепла не видать! Да и яств не сваришь. Правда, в мужицкой избе в июне, какую еду готовить, выбор небогатый: прошлогодние остаточки доедаются.
Устинья спустилась в голбец, набрала полведра начавшей прорастать репы, срезала хвосты и бледно-зеленое овершье, вымыла и, когда дрова прогорели, поставила в большом глиняном горшке в угли париться.
Услышав рожок пастуха, встретила Зорьку, загнала в стайку. Дождь перестал. Она завесила окно вновь наглухо холстиной и пошла доить корову. Вернувшись, поставила деревянный подойник на лавку, зажгла от углей лучину и воткнула ее над деревянным корытцем с водой в светец — расщепленную с конца черемуховую палку.
Отодвинув горшок на шесток, нагребла остатки углей вокруг него, подмела гусиным крылом под печи, посадила хлебы и закрыла устье деревянной заслонкой. Теста вышло на три больших каравая.
Она достала с полки маленький берестяной ларчик, вынула сережки-полумесяцы и вдела их в мочки, оттуда же достала осколок зеркальца, зажала в ладони и стала любоваться подарком возлюбленного. Затем села на лавку и задумалась. Ясно было одно: с Семеном ей не жизнь, хоть и венчанные. А Гришенька вроде в жены хочет взять, токмо, грит, из Сибири бежать надо… Да вот и духовник, отец Ипат, когда исповедывалась, сказал, что сие грех великий, от мужа Богом данного бежать. Муж не башмак, с ноги не скинешь! От сего душа в смятении все дни, молитвы не помогают… Куда же судьба ее повернет…
С час, наверное, просидела, с грустными мыслями. За дверью услышала шорканье и догадалась, что вернулся муж и очищает на крылечке грязь с сапог.
Дверь открылась, перешагнув через высокий порог, вошел Семен. Снял с головы валёнку, кинул на лавку у двери и перекрестился на красный угол. Размотал суконную опояску, снял промокший насквозь армяк и повесил на деревянный штырь ближе к печи. Рядом повесил зипун с темными от мокроты пятнами на спине. Молча сел на лавку у дверей и с трудом опустил разбухшие волглые голенища сапог, затем встал, оперся о стену правой рукой и, упираясь в носок одной ноги пяткой другой, снял сапоги.
Заметив, что ладонь почернела от сажи, сердито сказал:
— Пошто стены-то не помыла, хуже, чем в бане, в избе!
— Завтра вымою, — смиренно сказала Устинья, собирая на стол.
— Уже всю седмицу завтраками кормишь! Опять к Гришке бегала, бл…дина дочь!