И сколько раз бывали холода (СИ)
— Мамочкииииии…..
И ветер, и листва зеленая, весенняя, и весь мир — навстречу. И уже не кресло несет, а ты сама летишь, и это не удивительно, потому что в пятнадцать лет — ты все можешь.
А на «Лодочках» я всегда прошу Митю:
— Только не сильно раскачивай, чтобы не перевернуться… А то больше не пойду с тобой никогда…
— Когда я тебе переворачивал? — весело удивляется он, — В которую пойдем? Вон в ту, голубую?
Вот тетка двинула на себя блестящий рычаг с черной рукоятью, из-под лодочки ушла опора, и она закачалась.
И вот тут надо следить за Митькой, потому что несильно вроде и размеренно приседая, откидываясь назад, с невинной такой улыбочкой, он в минуту разгоняет лодку так, что летишь — у-ух — и ноги отрываются от железного дня, и тетка уже кричит:
— Хулиган, сломаешь все! Прекрати сейчас же!
— Митька, чтоб я еще когда-нибудь с тобой….
— А мы вот еще повыше!
— Убью!!!
— Ничего себе дама обещает! — хохочет Митька и приседает в очередной раз.
Я уже готова завизжать от страха, или вцепиться в Митьку, но нельзя, ни за что нельзя отпускать эти железки, за которые держишься. Или я вылечу… куда вылечу? Куда меня отбросит та сила, что сейчас отрывает от земли?
…Мы вылезаем из лодочки, я колочу Митьку ладонью по спине, приговаривая: «Чтобы еще раз с тобой, уродом…» А он церемонно подает мне руку, помогая перебраться через бортик, как даме помогают выйти из кареты.
— И больше не смей приходить! — визжит аттракционная тетка, — Милицию вызову…
Но Митька уже играет другую роль — джентльмена.
— А не пойти ли нам всем за мороженым? — любезно предлагает он, — Я плачу, господа!
В конце лета Митьку обязательно увозят — август они проводят с тетей Ниной в Пятигорске, у родных. Вернутся перед самой школой.
Этот месяц мы с Валькой живем тихо. Удивительно, как много мы молчим, когда остаемся вдвоем. С Валькой можно молчать, как наедине с собой, и думать о своем, и забывать, что он рядом.
Мы проводим дни — у него или у меня. Он так же охотно помогает мне в делах повседневных, как я ему. Мы собираем яблоки в нашем саду. А потом вместе с бабушкой сидим — и в три ножика, тоненько их нарезаем. Раньше дедушка расстилал газеты на крыше сарая, забирался, раскладывал яблочные дольки — сушить на солнце. После бабушка ссыпала их — коричневые, невесомые, в наволочки — на зимние компоты.
Валька не дает дедушке лезть на сарай.
— Петр Иванович, я сам….
…Вечерами мы сидим в саду на скамье. Я читаю вслух очередную книжку, цапнутую в библиотеке. «Землю Санникова», или «Королеву Марго», или «Тайну двух океанов».
Валька рисует.
Один раз, всего лишь раз он нарисовал меня.
Я стояла на качелях, на тех самых «Лодочках». Закинув голову, и смеясь — небу… В водопаде тех ярких бликов, без которых невозможно себе представить Валькины рисунки. Все летело — и мое белое платье, и руки, и волосы, и лодочка, и небо — навстречу. Красный, зеленый, синий, золотой — ликующий водопад, фейерверк цветов… Но я была — одна на тех качелях. Без Мити. Я — и небо…
Валька положил сырой еще альбомный листок поверх страниц, рассказывающих как граф Монте-Кристо испытывал на себе яды.
— На…
И я снова, как всегда, когда видела Валькины картины, испытала короткое, щемящее чувство тоски, что живу в этом, а не в том, его мире. Я хочу на эти качели, под этот водопад ярких и чистых цветов. Валька, нельзя быть волшебником наполовину! Забери меня туда…
Первые стихи
Осень разделяла нас. Мы учились в разных школах. И если ранняя осень — это почти лето: звезды астр в саду, огромные сахарные арбузы, и кукуруза — мы натираем початки маслом и солью и упиваемся ими, еще дымящимися; то приходит время, когда город все глубже и глубже погружается, увязает в непогоде. В холодном дожде, в сетке обнажившихся ветвей. И листва под ногами — уже не золотым, невесомым, шуршащим ковром — уже ржавая, темная, начинает гнить…
А потом какой-нибудь один день — теплый, последний. И город — как одна большая комната. Кажется, что горы защищают его от идущего холода, от зимы. Она рядом, она отделена, может быть, несколькими часами пути, но пока мы бродим по улицам, как по теплой комнате — где ни ветерка нет.
Вечером мы собираемся в кафе. Кофе в стаканах — слабый, почти прозрачный — но такой горячий. Пирожные — розовые цветы, зеленые листья — и вся зима впереди.
Валька чертит пальцем на салфетке — ему тоже тосклив грядущий ноябрь, нелюбимый наш месяц — нет уже ни красоты осени, нет еще и радости первого снега.
— Ну что? — спрашивает Митя, оглядывая загрустившее свое войско (а так вышло, что мы всегда считали его полководцем) — Идем сегодня на «Зорро»?
Или — на «Вокруг света за восемьдесят дней», или на «Юного Робин Гуда»…
— Да там же мальчишки, не пробиться…
Но мы пробираемся. Хоть какой-то фильм посмотрим все равно. Все-таки в городе два кинотеатра. И в одном из них — два зала. Синий и розовый. Медленно, волшебно меркнет там свет.
Но «Зорро» идет во Дворце культуры, и действительно, мальчишек — тьма. Давятся в очереди к маленькому окошку кассы, и мест всем явно не хватит.
Но невозможно не попасть — всего один сеанс, один день! И так страстно наше желание, что высшие силы слышат его, Митя возвращается с билетами.
…Плывут перед глазами рыжие степи далекой страны. Грациозный конь несёт героя в черном плаще и маске.
Вновь издалека
Конь принес седока….
И вот он тут
И новые подвиги его шпагу ждут….
Звучит песня, мелькают фамилии артистов, а мы уже дрожим от восторга, предвкушая. На глазах у испанца Диего убивают его друга, который должен стать губернатором далекого городка. Диего — лучший фехтовальщик Старого Света — будет мстить. Но друг перед смертью молит его о мире!
Хорошо! Диего сыграет роль новоиспеченного губернатора-дурачка, но в нужную минуту превратится в неуловимого Зорро. И берегись жестокий полковник Уэрта, покончивший с его другом!
И будет прекрасная Ортензия, и будут отчаяннейшие минуты, и бои на шпагах сразу со множеством противников, и будет смех героя. Потому что по жизни и можно идти так — смеясь в трудную минуту. Не смотря ни на что.
Выходить на улицу — больно. Ведь еще живешь там, с Зорро…
Мы возвращаемся назад почти ночью — мальчишки провожают меня до дома. Мы в шесть ног ворошим листья, и первые за всю жизнь стихи приходят ко мне.
Снова осень, и поздний костер –
Так высок, ненадежен и ярок,
Тишины и души разговор,
Утоляющий сердце подарок.
Ночь завесы пути убрала,
Ветер волен — от края до края,
И сырая парижская мгла
Нам огни зажигает, играя…
Все признания пьяных кафе,
Перебранка и нежность бульваров,
Кринолинов и лат не новей
Очертанья домов и кварталов,
Дальше, дальше… Арктических гор
Ледяные отроги и шпили,
И сияния чистый топор
Поднимается в искристой пыли…
Но дороги свернула петля,
Нашей тихой стоянке навстречу –
Преют листья, наги тополя,
И готовы все выдержать плечи.
Господа офицеры
Наступала вторая половина осени — предзимье. Но еще случались дни с холодным муторным дождем, темные дни, когда с утра до вечера в домах не гасли лампы, и дождь вместе с порывами ветра время от времени бил в стекла.
Появлялся Валька, весь мокрый. Видел, что я мучаюсь со стенгазетой, и садился помогать. Получалось дело уютное, как вязание. Когда за стенами дождь, а у нас неспешно проходит вечер. Я переписываю тексты красивым почерком, на альбомные листы, чтобы потом наклеить их на ватман. Вывожу каждую букву.
Под Валькиной рукою плывут по бумаге корабли, горят костры, рассыпаются фейерверки. Что хотел, то и творил он — кисточкой. И все — молча. Он очень любил тишину, он прислушивался к ней, как к музыке и все в ней слышал — и ветер, в доме — еле слышный, но там, на улице клонящий ветви деревьев, и каждую каплю дождя, стекающую по стеклу, оставляя за собою расплывчатую дорожку.