Рыбья кость (СИ)
Матери ты не верила, потому что была единственной причиной, по которой в реальности у нее не было ничего.
Почему тебя это тревожит, Прошлая-Я? Теперь это я причина всех ее несчастий. А ты совершенно свободна.
Здесь бы подошел злодейский смех, но кто придумал, что я склонна к таким жестам?
А если умрет она — ее сожрать не сможет никто. Под ее кожей — ядовитая ледяная белизна, горькая на вкус, обжигающая кожу и чешую.
Славно.
Ей не хочется, чтобы кто-то жрал ее труп, хоть она и не должна, не может задумываться о посмертии.
Когда Леопольд начал спрашивать о приступах, ты не хотела рассказывать. Из тебя всегда было трудно вытянуть хоть слово правды. Вы с матерью и здесь были контрастны — избыточная открытость и полная изолированность.
Полная изолированность, да, Прошлая-Я, запертая в башне-конвенте, здесь снова подошел бы злодейский смех.
Леопольд сразу заметил.
Зачем ты ему рассказала, зачем призналась? Это ты во всем виновата.
Но он не умирает — дергает за жало с такой силой, что ее окатывает холодом, будто она попала в ледяное течение. Она злится. Сжимает его щупальце своим и бьет жалом, всем весом — не отравить так проткнуть, отомстить, а потом сожрать.
Ее противник — странный. Кружит, принюхивается и не нападает. Больше не пытается хватать, тянуться или обманывать, и зубов у него, кажется, нет.
Кажется.
Она отвлекается всего на мгновение — подвинуть мертвое щупальце, от которого в воздухе настойчиво расползается белый дым.
Словно молоко пролили в воду.
Что такое дым?
Ты ведь так любила чувствовать себя виноватой — ну так получай, почему я одна должна это носить. Мне нравится настоящий огонь и дома на пустырях, а вместе они нравятся еще больше, нравится представлять, что лабор на самом деле живой — помнишь, кто-то рассказывал историю про механического тигра, которого заставляли притворяться настоящим? Тебе в детстве нравилась эта история.
Лучше бы ты побольше слушала таких историй.
Он наконец бросается, и она почти рада — теперь он стал понятнее. На паре его щупалец по пять отростков, а под кожей — жесткий костяной каркас.
У него есть кости и монотонная, голодная злость зверя забывшего, что значит быть сытым. Ему не нужны зубы, чтобы укусить.
Зачем ты рассказала Леопольду, что из-за тебя маме, твоей замечательной маме, которую все так любили, не давали лицензию на второго ребенка? Зачем этому человеку было знать, что ты не могла не вести себя, как малолетняя паскуда — в знак протеста, мама же должна любить тебя как в старых историях, просто так, а не потому что ты хоть чем-то заслужила. На кой хрен ты рассказала, что с детства привыкла издеваться над собой, придумывая все новые способы показать, какая ты на самом деле дрянь.
Несдержанная, агрессивная. Хамила соседям и учителям, дралась с другими детьми, портила общественное имущество, даже к карабинерам попадала — потому что никак не могла заставить себя стать такой, какой хотела видеть тебя милая мама с конвентами, на которых даже пряникам уютно. Молодец, ты рассказала об этом Леопольду. Вот этому человеку в белом однобортном пиджаке, заменяющем халат. Человеку с вечно растерянным лицом, несуразному, тощему, с нелепой щетиной, которую можно было убрать раз и навсегда за десять минут. Нашла спасителя, сука.
Что ты в нем почувствовала?
Настоящие вещи, настоящие люди, а, Прошлая-Я?
Противник сдавливает горло — жало становится бесполезно, им не достать, и щупальца никак не получается свернуть так, чтобы вцепиться в неизвестного хищника, который не боится ни ее жала, ни белой ядовитой крови.
Тебе ведь мало было вины перед матерью и ее народившимися из-за тебя детьми, так получай еще вину перед Леопольдом. Забирай ее, а мне не нужно.
У меня другие дела.
Если бы не ты, все бы закончилось иначе.
Леопольд настоял, чтобы в общей гостиной поставили витраж из настоящего стекла. Потому что тебе нравились старые вещи.
Мне тоже нравятся. Ничего не могу с этим сделать.
Щупальца скользят по жесткой холодной коже — холоднее, чем у нее. Он запустил крючки-отростки, словно вросшие в ее горло и спину. Они становятся длиннее, вот-вот доберутся до сердца.
Жало дергается все реже, она уже почти не может и не старается им управлять.
А Гершелл разрешил это проклятое стекло. Если подумать — вот кто был во всем виноват. Вот кто сделал все, чтобы об этом никто не вспомнил.
Леопольд настоял, чтобы ты поговорила с матерью. Потому что он говорил тебе много правильных слов, которым ты верила, давал много правильных таблеток, которые тебе помогали. И ты почти освободилась. Помнишь, что он сказал? «Ты любишь вещи, которые называешь настоящими, ты хочешь искренности, даже если она уродлива, но продолжаешь что-то доказывать матери, которую придумала сама».
Гершелл так не умел. И его башня — малиновое бархатное вранье, сострадательный голос, задающий вопросы — тоже так не умела. Если где-то появляется красный бархат — там ничего не бывает по-настоящему.
И ты поверила. Есть чужая женщина и ее «аватар», о котором она понятия не имеет — аватар, который ты создала у себя в голове. Ты ее больше не любила — хоть на это у тебя совести хватило.
Вам нужно было только поговорить. И ты была бы свободна.
Она всегда была неуязвимым хищником. Была ядовита, могла питаться падалью и свежим мясом, а могла не питаться вовсе, месяцами выжидая, пока появится добыча. Могла дышать под водой и на суше, могла протолкнуть щупальце в любую щель и достать оттуда еду, кем бы она ни была. Она была хитрой и умела прятаться. Всегда побеждала в редких боях — раньше на нее бросались от голода, от глупости, от безысходности, если что-то гнало со своих охотничьих угодий.
А зачем ее хочет убить это существо она не понимала.
Может, оно просто было жестоко.
Поверила. Ты ему поверила. Нужно было тебе самой разбить тот витраж и нажраться осколков — все были бы счастливы. Еще и Гершелл с работы бы наверняка вылетел.
В какой момент все пошло не так?
Я не хочу этого знать. Я не помню, что сказала мама.
Но втайне я все еще надеюсь, что ты мне расскажешь. Ты-В-Конвете, Ты-В-Высокой-Башне, Я-Которая-Не-Вернется.
Может, ее место займут такие хищники — без жала, с короткими отростками на двух щупальцах. Не способные загрызть, только кусаться и душить.
Но ей не нравится такая суша и не нравится такая вода.
Что вы сказали друг другу? Гершелл так и не показал записи с камер. Мне нравится представлять, как он снимал чипы, а потом жрал их в темном углу, чтобы никто не узнал.
Ты ее толкнула? Я ее толкнула? Она сама от меня отшатнулась? Я видела себя в зеркале. Даже от тебя любой нормальный человек бы шарахнулся.
Мы все забыли, что стекла бьются. Гершелл забыл, Леопольд забыл, а ты как всегда не думала. Усиленный пластик на всех этажах, наверное, даже выстрел выдержит, а старое стекло оказалось таким хрупким.
Она переворачивается — у нее нет костей и она почти не чувствует боли. Обдает холодом, даже мертвые щупальца обдает — он сжимает так, что приходится выдирать куски мяса.
Даже если она умрет — убьет это существо, оплетет и пронзит, чтобы оно никогда не смогло охотиться там, где охотилась она, чтобы не забрало память о том, что когда-то она была непобедима.
Они умрут вдвоем, он растворится в белой ядовитой гнили вместе с костями и отростками. И это будет хороший конец.
Я помню, синий осколок, который торчал у нее из ладони. Но крови было столько, так много крови — я не знаю, где были остальные осколки. Разноцветные зубы, торчащие из рамы.
А лицо матери я совсем не помню.
Удивительно, но я совсем не помню ее лицо.
Зато помню, когда Ты превратилась в Я.