Царь нигилистов 3 (СИ)
Окошечко в двери открылось.
— Ваше Императорское Высочество! К вам Государь Цесаревич Николай Александрович!
«А то я не знаю, как моего брата зовут!» — усмехнулся про себя Саша.
Никса вошел, и они обнялись.
— Боже, как я рад! — воскликнул Саша. — Ну, располагайся, будь, как дома.
— Не совсем похоже на дом, — заметил Никса.
В руках у него была корзинка с мандаринами. Он водрузил ее на стол рядом с Библией, словарем и письменным прибором, так что она едва поместилась. Между темно-зелеными листочками кто-то сунул фиолетовую записку.
— Это тебе от Женьки, — пояснил брат.
Понятно. От принцессы Евгении Максимилиановны Лейхтенбергской.
«Милому кузену Саше», — гласила записка.
Ну, почему записки всегда присылают совсем не те, от кого ждешь!
— А от мама́ ничего нет? — спросил Саша.
Никса коснулся кончиками пальцев сафьяна на пюпитре для письма.
— Вот, — пояснил он. — Это от нее.
Не царский прибор… Впрочем, немецкая бережливость.
Саша плюхнулся на кровать и утащил за собой корзинку.
Никса сел рядом, задел Сашин ментик, висевший на спинке, и тот заскользил на пол.
— Ой! — сказал брат.
Поймал плащ где-то внизу и водрузил обратно.
— Очень стула не хватает, — заметил Саша. — Хоть бы одежду повесить.
— Сейчас.
Никса поднялся на ноги, подошел к двери, резко постучал в окошко. Оно открылось.
— Господин, унтер-офицер, — сказал, как выплюнул. — Не могли бы вы подать мне стул?
Дверь широко открылась. Егор Иванович лично внес в камеру стул вполне гамбсовского вида, с обитой шелком спинкой и кривыми ножками, поставил к столу и слегка придвинул, пока Никса изящно опускался на него.
— Благодарю, — сказал брат.
И отпустил гренадера жестом руки.
— Ну, ты даешь! — восхитился Саша, когда дверь за унтером закрылась. — Мне вчера заявили, что стул не положен.
Никса усмехнулся.
— Как я посмотрю, здесь много чего не хватает, — заметил он.
— Разве что ватерклозета и душа в камере, — предположил Саша. — А так все норм. То, что тебя ко мне пустили, вообще удивительно. Не бывает!
Никса указал глазам на Библию и словарь.
— И это все? Лермонтов на гауптвахте картины писал.
— Я предпочитаю писать конституции.
— О! Я так и понял, что ты не зря решил перечитать все конституции мира.
— Папа́ не сказал про конституцию? — спросил Саша.
— Нет, я решил, что это за переписку с Герценом.
— По-моему, исключительно за то, что я его переупрямил.
— Не думаю, что Герцен и конституция совсем не причем.
— Кстати, Никса, а откуда у папа́ черновик моего письма?
— У меня был обыск.
— Прости, это из-за меня. Списки «шедевров» тоже нашли при обыске?
— Да. Обещал, что у меня не найдут, но это было слишком всерьез, я на такое не рассчитывал.
— А кто обыскивал?
— Гогель, полагаю. Рихтер отказался. А Зиновьев тебя провожал к папа́.
— Представляю, как он плевался, когда это делал. Гогель, на самом деле добрейший малый.
— И не без представлений о чести, — заметил Никса. — Но это был приказ папа́.
— Понятно, — кивнул Саша.
И показал на корзинку с мандаринами.
— Присоединяйся.
Они взяли по штуке, и в воздухе разнесся божественный новогодний запах.
— Слушай, я тут письмо папа́ сочиняю…
— Покаянное? — поинтересовался Никса.
— Не совсем. Можешь посмотреть?
— Давай!
И Саша протянул брату первый черновик.
— Обращение норм?
— Холодновато, конечно, — заметил Никса.
— Меня больше всего смущает, что как у Герцена.
— Это как раз ничего. Фамильярно от Герцена, от тебя — даже слишком отчужденно. «Папа́» все-таки надо как-то ввернуть.
— Там дальше есть.
Никса кивнул и пробежал письмо глазами.
— Что ты об этом думаешь? — спросил Саша. — Представь себе, что это ты мой государь, я сижу у тебя на гауптвахте, и что я тебе такое должен написать, чтобы ты меня отсюда выпустил.
— Я бы не посадил тебя на гауптвахту, — сказал Никса. — Потому что я понимаю, что ты все делаешь из любви к Отечеству, даже, когда ошибаешься.
— Жаль, что не ты мой государь!
— Не торопись! Папа́ не так плох, просто он человек…
— Старого времени?
— Да, примерно. Некоторые вещи принять не может. Например, конституцию. По крайней мере, России. Ты мне разве не все запрещенные шедевры написал?
— Остались ненаписанные, — улыбнулся Саша.
— Да? Ты их помнишь?
— Некоторые.
— Напишешь?
— Я же обещал этого не делать.
— Саш, но, если они еще не написаны, они же согласись еще не запрещены. Значит, никаких запретов ты не нарушаешь.
— Логично, — признал Саша. — Из тебя бы получился отличный адвокат! Интересно, а если я тебе напишу один текст, а мы сможем изменить историю так, что его появление станет невозможным, что с ним случится в нашем времени? Исчезнет?
— Так давай посмотрим. Напиши!
— Хорошо, ты пока читай дальше.
Саша взял лист бумаги и написал:
« За гремучую доблесть грядущих веков,За высокое племя людейЯ лишился и чаши на пире отцов,И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,Но не волк я по крови своей,Запихай меня лучше, как шапку, в рукавЖаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,Ни кровавых костей в колесе,Чтоб сияли всю ночь голубые песцыМне в своей первобытной красе,
Уведи меня в ночь, где течет ЕнисейИ сосна до звезды достает,Потому что не волк я по крови своейИ меня только равный убьет».
Никса взял листок со стихотворением. Прочитал. Потом, похоже, еще раз.
— Страшные какие-то стихи, — сказал он.
— Время будет страшное. Не зря же я бьюсь здесь, как рыба об лед, чтобы повернуть историю в сторону от этого кровавого выжженного поля.
— А кто автор?
— Осип Мандельштам.
— Тоже рано умерший студент историко-филологического факультета?
— Еще не родившийся.
— Саш, это точно не твои стихи?
— Смеёшься? Куда мне написать такое!
Никса взял листок со стихотворением, сложил вчетверо и убрал в карман.
— Я сохраню, не беспокойся. Лет через десять посмотрим.
— Прячь получше, — хмыкнул Саша. — Ну, что там по поводу моего письма?
— У тебя несколько грубых ошибок.
— Да? Ну, давай разноси в пух и прах несчастного узника!
— Так пожалеть несчастного узника или разносить?
— Разноси, я же сказал.
— Во-первых, Финский сейм ни разу не созывался со времен Александра Павловича, — начал Никса.
— Вот как!
— Во-вторых, делопроизводство там на шведском языке.
— Надо переводить на финский и русский.
— Финский язык запрещен. Точнее запрещено книгопечатание, кроме религиозной и сельскохозяйственной литературы.
— Отвратно, — заметил Саша. — Запрет надо отменять.
— Он плохо соблюдается.
— Тем более. Но пытаться одновременно ввести изучение русского, хотя бы добровольно. Вместе с финским может и прокатит. Общая культурная среда не менее важна, чем общее экономическое пространство. Надо, чтобы они могли учиться в государственных российских университетах. И чтобы русские могли учиться у них. На каком языке обучение в Хельсинском университете?
— В Хельсинском?
— В Гельсингфорсском.
— В Императорском Александровском, — поправил Никса. — На шведском. Но есть кафедра финской филологии.
— Похоже, ты в теме.
— Немного. Вообще-то, я его канцлер.
— То есть ректор? Хельсинского универа?
— Да.
— И у тебя есть реальная власть?
— Нет, но будет. После совершеннолетия.
— То есть через год?
— Теоретически да. У тебя есть план преобразования университетов?
— Нет, но будет.
— Давай, не все сразу. А то ты отсюда вообще не выйдешь!
— Ладно, отложим.
— Знаешь, дедушка вообще советовал не трогать финнов, — заметил Никса. — Говорил: «Оставьте финнов в покое. Это единственная провинция моей державы, которая за все время моего правления не причинила мне ни минуты беспокойства или неудовольствия».