Изобличитель. Кровь, золото, собака
– Приворовывает? – спросил Митрофан Лукич.
– А как же без этого, уж простите, ваше степенство… Но умно – по монеточке… А вот с Качуриным, Колька рассказывал, у него не ладится дружба совсем по другим причинам. Тот на Кольку смотрит свысока, будто не приказчик, а барин какой. Мол, Колька – мизерабь [16] с четырьмя классами начальной школы, а Качурин шесть классов гимназии окончил, а потом поднапрягся и сдал за полный курс экстерном. В Казани – потому и не знал тут никто.
– Вот не знал… – протянул Митрофан Лукич.
– Теперь понятно, – сказал Ахиллес. – А я-то голову ломал: как он сумел попасть в вольноопределяющиеся, не имея полного курса? Вот оно что…
– Только он отчего-то скрывает, что у него полный курс, – сказал Артамошка. – И что он – «ваше благородие», тоже скрывает. Всем говорил, что он экзамен на офицерский чин, как вольноопределяющиеся имеют право, в полку сдавать не стал, а на самом деле сдал. В Казани, где и служил. Так что он теперь – прапорщик запаса, полноправное его благородие, хоть звездочка и одна, да погоны золотые, случись война, не винтовку таскать будет в серой шинельке…
– Чем дальше, тем интереснее… – сказал Ахиллес. – Вы, Митрофан Лукич, выходит, ничего этого не знали?
– Видит Бог, не знал! – заверил Митрофан Лукич и даже размашисто перекрестился. – Нешто я вам не сказал бы, если б знал? Я ж понимаю – в таком деле о человечке надо всю подноготную выкладывать. И ведь никто не знал! Никаких разговоров не было, иначе мимо меня бы не прошло! А Кольке-то как удалось выведать?
– А он мне и это выложил, простая душа, – ухмыльнулся Артамошка. – Был у него мимолетный амур с одной барышней с телефонной станции. Хватает таких барышень: вся из себя приличная, а вот втихомолку оч-чень далеко с кавалерами заходит. Перебрала она как-то шампанского вина, да и рассказала Кольке: был у нее с полгода амур и с Качуриным. Вот именно, ваше благородие, ваше степенство. Опять-таки все полагают, что Качурин женщин избегает, а на деле вовсе даже наоборот. И к мадам Аверинцевой он частенько заглядывал, и вообще во Французском квартале свой человек, и приличных внешне барышень не пропускал. Только потом они из-за чего-то с той барышней рассорились смертно. Знала она о нем немало, но помалкивала: говорила, он ей при окончательном разрыве пригрозил, что убьет, если какие сплетни о нем пустит. И револьвер под нос ткнул, маленький, блестящий. Может, она, перепив, и присочинила, а может, и нет. Такой может и револьвером пригрозить…
– Как же никто ничего не знал про Французский квартал? – в совершеннейшей растерянности вопросил Митрофан Лукич. – Коли он там завсегдатай?
– А тут самое интересное, ваше благородие, ваше степенство! Ходил он туда всегда загримированный, как актер. Ей-богу! Так Кольке та барышня рассказывала. Свои волосы у него русые, и стрижен, как приказчику надлежит, вообще человеку приличному. А туда он надевал парик с черными кудрями до плеч, усики приклеивал на манер тех, что у французского комического актера синематографа Макса Линдера, надевал этакую блузу, вместо галстука бант повязывал. И так умел держать обхождение, что все его принимали за художника, под городом живущего… Ну мало ли кто в веселые дома ходит, не стали б за ним следить… А вот барышня та, с телефонной станции, можно сказать, послеживала. Колька говорит, у него впечатление осталось, что хотела она о нем собрать что-то неприглядное, да и пустить в оборот сплетникам нашим. Крепенько он ее чем-то обидел, чем, правда, не говорила. Колька по некоторым признакам полагает, что Качурин ей всерьез жениться обещал, а потом пошел на попятный, из-за такого девицы любых сословий сплошь и рядом, извините на грубом слове, стервенеют. И частенько мстить пытаются. Только ничего у нее не вышло. Месяца два назад он во Французском квартале перестал появляться – как отрезало. След простыл. Почему так, она не знает, но уверяла, что так оно и есть… Потом Колька, снова про револьвер вспомнивши, Христом-Богом меня молил никому про это не рассказывать – трусоват малый. Тебе ж, говорит, Артамоша, очень даже возможно, с ним бок о бок служить придется, а человек определенно непростой… Из тех, от кого не бывает ничего хорошего, кроме плохого…
– А потом? – спросил Ахиллес.
– А потом на этом все и кончилось. Сидели мы так, говорили, потом он часы достал и заторопился: у него, сказал, сейчас как раз свидание с нареченной Наденькой, опаздывать никак нельзя… – Артамошка улыбнулся чуть смущенно. – Уж извините, ваше благородие, я еще чуток посидел, кружечку заказал, раков доел. Когда еще придется, думаю, такая фортуна? И сидишь, приказчиком одетый, никем не узнанный, в хорошей портерной, и деньги не свои, а щедротами Митрофана Лукича на дело выданные. Извините, ваше благородие…
– Да ладно, ладно, – махнул рукой Ахиллес. – Заслужил. Вообще хвалю, Артамон, – сам признался, а мог бы промолчать, кто б уличил… Ну, ступай. Завтра, очень может быть, опять на нашем частном театре сыграть придется…
Когда он вышел, Митрофан Лукич и Ахиллес какое-то время смотрели друг на друга. Потом купец разлил коньяк, поболее прежней порции, одним глотком разделался со своей и то ли удивленно, то ли оторопело вопросил:
– Это кого ж я на груди пригрел, получается?
– Представления не имею, – честно признался Ахиллес. – Одно не подлежит сомнению, по-моему: перед нами человек с двойной жизнью, с двойным дном… Вот же черт! – воскликнул он. – Я его решительно не понимаю! Обычное дело, когда человек старается скрыть некие неприглядные факты из своего прошлого. Дело, можно сказать, житейское. Но зачем ему понадобилось скрывать, что он имеет полный гимназический курс и чин прапорщика запаса? Это ведь его нисколечко не порочит, совсем наоборот! С гимназическим курсом и чином он давно мог бы найти не в пример лучшее место, нежели прозябать в обычных приказчиках. А ведь он умен – сдача экзамена экстерном и экзамена на чин глупому не под силу…
– Все вы правильно говорите, Ахиллий Петрович, – мрачно поддержал Митрофан Лукич. – И на казенную службу мог бы поступить с неплохим жалованьем, и у кого-то из купеческих воротил недурно устроиться. Те же Зеленов с Истоминым, денежные мешки наши, и сейчас подходящих управляющих подыскивают – с образованием. А уж у них-то толковый управляющий как сыр в масле катается… Мне тоже решительно непонятно, отчего он этак играет. Но ведь должно же за этим что-то стоять? Неспроста все…
– Безусловно, – сказал Ахиллес. – Ну что же, уделим ему с завтрашнего дня особенное внимание…
…Ахиллес, согласно старому присловью, с утра сидел как на иголках, и чем ближе время приближалось к полудню, тем больше этих иголок становилось. Так что, всерьез волнуясь, он даже несколько грубовато отбил атаку поручиков Тимошина и Бергера, явившихся звать его на очередную воинскую кампанию против горячительных напитков путем их безжалостного истребления елико возможно больше. Впрочем, поручики, добродушные, в сущности, люди, нисколечко не обиделись, лишь высказали вслух предположение, что Ахиллес явно собрался в монахи-схимники – и удалились воевать.
Когда минула половина двенадцатого, во флигель заявился дворник Лукича, угрюмый крещеный чуваш Никодим, заросший до глаз буйной бородищей мужик. Господских этикетов вроде стука в дверь он, безусловно, не знал, а посему ввалился совершенно неожиданно, пробасил:
– Ваше благородие, там у ворот галах малолетний трется. Говорит, нужда у него в вас, с посланием вашему благородию от Митрофана Лукича. Оно так и может быть или мне его от ворот метлой шугануть?
– Никаких шуганий! – вскочил Ахиллес. – Так оно и должно быть…
На сборы он не потратил даже секунды – еще с утра, выпив чаю и отправив Артамошку с Митькой куда следует, сидел подпоясанный, так что осталось лишь, проходя мимо вешалки, снять с нее фуражку и надеть на ходу.
У ворот торчал босоногий персонаж парой лет помладше Митьки, не то чтобы совершенный оборвыш, но и в штанах, и на рубахе имелись прорехи и заплатки.