В когтях германских шпионов
— Мара, где ты? — послышался голос княгини с террасы.
Но было уже поздно. Девушку отравил поцелуй. Этот первый поцелуй в её жизни.
И после этого они всегда искали случая остаться вдвоём…
Он избегал встречаться с Сонечкой. Сонечка утратила всякий покой. И опять — метание в город, лихачи, ревность, покупка в магазинах всякой ненужной дряни. То же самое, как и недавно с Дабиженским, только в более крупном масштабе.
Сонечка хотела отравиться. Спрашивала, какие яды самые действенные. Она всегда была религиозна и верила какой-то горячей, наивно детской верою. В её комнате с пышной постелью теплилась в углу под образом неугасимая лампада. Теперь Сонечкина вера получила какую-то экзальтированную окраску. Она бегала по церквям и часовням, ставила десятки свечей и молилась горячо и страстно, чтобы Каулуччи вернулся к ней…
С Марою она виделась реже. При встречах, теперь уже случайных, мимолётных, молчала, как несправедливо обиженный ребёнок. Молчала, но в бездонной синеве скорбных и кротких глаз Мара читала немой укор…
Между подругами стало незримой, прозрачной стеною что-то недоговоренное. И гордость соперниц мешала им объясниться. И ни та ни другая не хотела сделать первый шаг. И обе не знали, о чем говорить, и росло отчуждение. Но переживания у них были разные… Тамара как-то беспокойно расцветала от украдкою сорванных поцелуев, которых она жадно искала и по которым томилась… А Сонечка худела, бледнела, ставила свечи, молилась и прятала какие-то маленькие таинственные пузырьки с чем-то…
2. План господина Мирэ
Помощник редактора газеты «Четверть секунды» вошёл в свою роль Пинкертона:
— Дорогой майор, соблаговолите дать мне окурок этой египетской папиросы, если он уцелел только.
— Кажется, уцелел. Я и забыл про него. Да и какая же это улика?..
— А, не скажите, майор, не скажите! Иногда ничтожнейший окурок… В данном случае, например, легче отыскать даму с золотым мешочком и с египетскими папиросами, чем без египетских папирос. Дайте-ка, пожалуйста, мне пепельницу. С вашего благосклонного разрешения, сюда, в этот конвертик, я припрячу фатальный окурок с золотым ободком. Я раскрываю конверт и сюда в уголок, раз-два-три — кладу!
Поймав улыбку офицера, — невольно улыбнулся — Мирэ ответил мягким, благожелательным взглядом.
— Вам смешно, майор? А и в самом деле, пожалуй, смешно. Я, как заезжий фокусник, демонстрирую перед вами один из своих трюков, после чего окурок, несомненно положенный в конверт, исчезнет. Не исчезнет! Я, сам Борис Сергеевич Мирэ, этому порукой. Это уже нечто! Однако довольно слов и побольше дела. Который час? Пять лишь! О, еще океан времени! Итак, милейший, Дмитрий Петрович, цвет и украшение репортажа столицы, отправляйтесь в «Семирамис-отель», найдите вашего светского друга, покажите ему этот окурок, наведите справки о всех одиноко и неодиноко живущих интересных дамах и… словом, действуйте. А я махну в австрийское посольство. У меня нет никакой почвы под ногами. Я не имею никаких осязательных данных. Но мой инстинкт подсказывает мне, что дело с бумагами симпатичнейшего майора обстоит не так уже плохо. Мне почему-то кажется, что мой пинкертоновский нюх не обманет меня. Дмитрий Петрович, я назначаю вам свидание в читальном зале «Семирамис-отеля». Ждите меня!
Ненадович крепким пожатием, способным раздробить кость, простился с обоими журналистами. Мирэ, несмотря на весь этот милый, беззастенчивый балаган, который он по привычке внес в это расследование похищения документов, вселил, однако, майору какую-то надежду…
Садясь в редакционный автомобиль и громко крикнув шоферу: «На Сергиевскую, в австрийское посольство!» — Мирэ долго тряс в воздухе слипшимися пальцами и дул на них.
— Ну и рука у этого сербского молодчаги! Клещи какие-то железные, а не пальцы. Спаси и помилуй Бог попасть к нему когда-нибудь в переделку.
Кегич более скромным способом передвижения направился в «Семирамис-отель» — вскочил на ходу в пробегавший мимо трамвай. Кондуктор грудью хотел отразить нападение пассажира, не исполняющего обязательных правил, но Кегич, ступив на подножку и зацепившись за поручень, хватил кондуктора головою в живот. Кондуктор отлетал через всю площадку и еще в назидание получил от Дмитрия Петровича:
— Ты что же это, болван, дурья голова твоя?..
— Не велено!
— Так поэтому, что не велено, ты хотел меня искалечить? Осел стоеросовый!
Кондуктор тихо и несмело, для очистки совести, огрызнулся. Тем более, ни в ком из пассажиров он не встретил сочувствия…
Кегич привык больше к трактирам и маленьким ресторанам с их грязью, копотью и серой публикой. И поэтому роскошный «Семирамис-отель» мог бы ошеломить его своими белыми колоннами и нарядной толпою. Но Дмитрии Петрович совсем не такой человек, чтоб его можно было ошеломить. И, очутившись за стеклянной, турником вращающейся дверью, он буравил этот благовоспитанный воздух своими острыми, как гвозди, глазами с такой же уверенностью, как если б попал в одно из щеголяющих желто-зеленой вывескою где-нибудь на Садовой или на Екатернгофском заведений. Он подошёл к белому, крытому зеркальной доскою «прилавку», за которым весь в галунах и в обшитом позументом кепи красовался величественный портье, говорящий на пяти языках.
— Послушай, как там тебя? В каком номере живёт здесь у вас Владимир Никитич Криволуцкий?
Этот презрительно фамильярный тон с непривычным обращавшем на «ты» не оскорбил международного портье потому лишь, что он считал себя вне всяких оскорблений. И глядя перед собою, он уронил куда-то вбок:
— Сто сорок шесть…
— Лифт! — крикнул Дмитрий Петрович у стеклянной, забранной металлической решеткою дверцы.
И вместе с каким-то хорошо одетым господином и накрашенной дамой, пропахшей насквозь духами, Кегич поплыл вверх.
Вовка был дома. Он с такой же искренностью обрадовался неожиданному появлению товарища тяжёлых дней своих, насколько искренно успел забыть об его существовании, с того же самого дня, как уехал с Подьяческой навстречу новой жизни, новым интересам.
— Дмитрии Петрович, какими судьбами? Вас не узнать. Пополнели, раздобрели. Да и вообще…
— Хотите сказать, что выгляжу я довольно прилично и вид у меня не такой хулиганский? Так ведь? В нашем деле всегда то пусто, то густо. Я теперь в «Четверть секунды». Пока — ничего. Не могу жаловаться. Монет пятьсот в месяц наколачиваю. Но если вы думаете, что ваш покорный слуга явился вернуть вам золотой, вы ошибаетесь.
— Я ничего не думаю. И даже не помню, какой такой золотой.
— Ну, вы эти барско-дворянские штучки оставьте… Да и не в этом суть. Пришёл я к вам по делу. Без дела в Петрограде никто не приходит. Вот что: вы в этом самом великолепном «Семирамисе» свой человек. Помогите нам раскопаться в одном деле. Вы понимаете, честь редакции… Сегодня в вечерних газетах есть заметка о похищении…
— Читал, знаю.
— Вот что значит с умным человеком!.. С полуслова. Итак, не знаете ли вы случайно, нет ли здесь у вас… Этакая молодая, пикантная особа с золотым мешочком и балующаяся египетскими папиросами.
— С золотым мешочком? — Вовка загадочно посмотрел на собеседника ассирийскими глазами своими и стал оглаживать длинными пальцами чудесную, в завитках бороду, чтоб спрессовать ее плотней и компактней. — Видите что, Дмитрий Петрович. Ваша задача — не из лёгких. Здесь, в этом гранитном муравейнике, — население целого уездного города. А женщин пикантных, как вы говорите, и с золотыми мешочками, если не сотни, то, во всяком случае, десятки. Согласитесь?
— Ну вот. Я так и знал. Где же, в самом деле… Это меня сюда помощник редактора направил. Славный малый. Но пинкертоновщина у него — пунктик… Так что, выражаясь изысканным языком нашей прессы, озарить светлым лучом эту довольно грязную историю вы не можете?
— Сейчас, в данный момент, — ни в каком случае.
— Вы свободны? Время есть?..
— Относительно.
— В таком случае давайте спустимся вниз. Там, в читальной назначил мне рандевушку помощник редактора. Кстати, я вас познакомлю. Это никогда не лишнее… Мало ли что…