В когтях германских шпионов
— Так точно, ваше превосходительство.
— Tu est si gentil pour moi!..[3] — вырвалось у Криволуцкого, тронутого деликатностью школьного товарища, сочинившего, что не обедал, только б замаскировать готовящееся его, Вовкино, кормление.
В кабинет Арканцев зажёг над большим письменным столом электричество и, распечатав две телеграммы, бросив Криволуцкому:
— Ты позволишь? — углубился в чтение. Обе условные телеграммы, одна из Вены, другая из Берлина, подкрепляли то же самое, о чем несколько минут назад Арканцев сам думал. Ему предлагали обратить внимание на «Семирамис-отель». Гостиница эта все более и более становится главной штаб-квартирой тайной австро-германской разведки в Петрограде.
Арканцев, наморщив лоб и шевеля губами, соображал.
— Какие-нибудь неприятные вести? — спросил Криволуцкий.
— Ничего особенного. Я только лишний раз убеждаюсь, что мое чутье не обманывает меня. Однако дай на себя взглянуть, дружище…
Криволуцкий в своих бумажных воротничках, потёртом пиджаке, в обтрёпанных коротеньких панталонах с бахромою и в нечищеных, вот-вот готовых лопнуть по всем швам ботинках — во всей этой неприглядности изголодавшегося в нужде человека, пожалуй давно не бравшего ванны, оставался, однако же, барином. Общипанный, всклокоченный, лохматый, но всё-таки барин. И фигура, стройная, сильная, и красивая голова, обращающая внимание своей положительно экзотической яркостью красок.
Арканцев вспомнил далекие годы, вспомнил белые стены училища, с белыми колоннами и мраморными бюстами в нишах. Широкий светлый коридор, стройный смуглый юноша. В чёрных кудрях, в куцей, до пояса куртке с мягким отложным воротничком, что своей белизною подчёркивал густую и нежную матовость лица. Это — Вовка, общий любимец, способный, увлекающийся то поэзией, то картинами, то гимнастикой, то цыганщиной.
И вот прошло двадцать лет, и он останавливает на улице прохожих…
— Скажи, Вовка, на милость, как это в самом деле ты?..
— Как дошел я до жизни такой? — улыбнулся с горечью Криволуцкий… Изволь… Это и очень просто, и очень сложно. Помнишь, мы были в последнем классе? Помнишь этот дурацкий картёж в меблированных комнатах? Пришлось уйти «за пять минут» до выпуска. Ты это помнишь, конечно… Умер отец, трудно сказать отчего. То ли от воспаления лёгких, то ли от горя, что меня вышибли… Восемьдесят тысяч, которые он мне оставил, я решил превратить в миллион. Помчался в Монте-Карло экспрессом и вернулся оттуда в третьем классе. Ну и пошло!.. Где я только не служил, чего не пробовал! Ездил акцизным чиновником в Пермскую губернию, но сбежал и оттуда. Слишком дикая жизнь! Я не лентяй, не тунеядец, я умею и даже люблю работать. Но я неудачник и пустоцвет. Последнее время я кое-как пробавлялся мелкими репортажами в одной газете. Но газета закрылась, а сунуться в другую не хватило духу — так обносился.
И вот живу в конуре, из которой меня гонят за неплатёж…
Арканцев укоризненно покачал головой.
— И это при твоих блестящих данных! Наши с тобою сверстники Волоховской и Книппе ворочают губерниями. А ведь ты был умнее и талантливее…
— Может, потому и ворочают, что глупей и бездарнее?
Арканцев строго посмотрел на него.
— Ого, ты, кажется, либерал!..
На пороге вырос Герасим.
— Ваше превосходительство, пожалуйте к столу.
Сели. Арканцев положил себе для виду кусок жирной, подернутой янтарём осетрины и сказал Герасиму:
— Когда надо будет, позову.
Остались вдвоём.
— Давно я не видел порядочной сервировки… — молвил Криволуцкий.
— Только ты не особенно сразу налегай. Говорят, после долгой диеты, накидываться вредно…
Арканцев с удовольствием наблюдал Вовку. В своём бродяжническом бездомовье он не успел охамить-ся, растерять манеры воспитанного человека. И хотя голоден адски, — так ест, любоваться можно. Не забыл, что к рыбе полагается плоская вилка, и великолепно орудует ею с помощью кусочка хлеба. Руки — белые, опрятные, породистые. Исхудали, но это дело наживное.
Вовка насытился. Арканцев подвинул ему сигары, сам закурил.
— А теперь поговорим… Я могу тебе предложить хорошее место.
— Ты не шутишь? Положительно я отказываюсь верить. Точно в романе! Впрочем, жизнь разве не самый увлекательный из всех романов? До чего я благодарен тебе!
— Благодарить будешь потом, — своей работой! Это наилучший вид признательности. Слушай: ты получаешь от меня тысячу рублей на полную экипировку. Ты должен превратиться в джентльмена с головы до ног. В два дня! Я протелефонирую моему портному, чтобы он экстренно одел тебя. Жалованье — пятьсот рублей плюс «бенефисы», если ты их заслужишь…
— Чёрт побери, да ведь это же… Но что я должен делать?
— И очень много, и очень мало… Через два дня ты должен въехать с несколькими дорогими чемоданами в «Семирамис-отель», занять номер и жить… Ты будешь получать от меня инструкции. Надо неусыпно следить за целой пачкой подозрительных личностей.
— Послушай, что ты мне предлагаешь? — перебил Вовка. — Я голодный, нищий, хулиган, богема, но…
— Успокойся и дослушай. Это не внутренняя политика, не уголовщина. Можно быть либералом, консерватором. Можно! Это дело убеждений и вкуса. Но необходимо любить Россию. Здесь речь идет о наших чужестранных врагах. Ты можешь принести отечеству большую пользу…
— О, в таком случае можно ли колебаться! Согласен, тысячу раз согласен! И чем опасней игра, тем это мне более по душе…
3. Великий инквизитор
Итальянская графиня Юлия Тригона и американец Прэн говорили между собою не по-итальянски и не по-английски, а по-немецки, причём в акценте графини было что-то венское, а Прэн твердо и резко, с горловым скрипучим похрипыванием чеканил свои фразы, как самый завзятый пруссак.
Он мало говорил. Весь ушел в еду. Но это не был смакующий каждый кусочек обжора. Он превратил в работу, в дело питание своего здорового и крепкого тела. Этот ростбиф, который он основательно жевал острыми зубами, являлся для него маслом, смазывающим машину, чтоб ловчей и проворней двигались стержни, кружились блоки и ритмичней свершали свой бег рычаги.
Человек, сам того не подозревая, удивительно «обнажается» во время еды. Графиня Тригона следила за своим собеседником. Она слышала много об этом Прэне, но познакомились они лишь сегодня. Графиня наблюдала работу его челюстей. И в том, как двигались они и вместе с ними шевелились под кожею твердые скулы, в тупом, лишь на время тупом, выражении тусклых, без блеска глаз, глубоко угнездившихся под выступом надбровных дуг, в линиях скошенного лба, во всем этом угадывался хищник, и хищник незаурядный. В то же время Прэну нельзя было отказать в своеобразной, мужественной красоте. В этой жестокой красоте чувствовался не то охотник на львов, не то каторжник. Хотя Прэн вряд ли охотился когда-нибудь за царём пустыни, а для того чтоб очутиться на каторге, был слишком осторожен.
И графиня Тригона, перевидавшая на своём веку немало сильных людей и железных характеров, без колебаний решила, что этот человек умеет при желании быть и опасным, и страшным.
Весь из сухих нервов и мускулов, Прэн был врагом кейфования. Лакеи — он торопил их — не успевали подавать ему смену блюд. В четверть часа он покончил с обедом и одним глотком влил в себя чашку горячего кофе.
— Графиня, с вашего разрешения мы поднимемся к вам и на свободе поговорим о делах…
По ковровым ступенькам они направились вверх к громадным стеклянным дверям. И все, кто любовался графиней, когда она сидела, теперь жадно спешили проверить свое впечатление. Сплошь да рядом бывает: сидит женщина — глаз не оторвешь. Встала — исчезло все очарование. Нет фигуры. Мал рост или коротки ноги. Юлия Тригона с честью выдержала экзамен — её фигура оказалась царственно-высокой, гибкой и гармоничной.
Провожавший графиню своими жирными, как оливки, глазами черномазый дирижер-скрипач даже сфальшивил, а сидевший в большой компании молодой итальянец пустил ей вслед: