Шмель
Чем старше я становилась, тем больше думала о маме и тем меньше ее понимала. Мама усложнялась, из закрытой коробочки превращалась в игрушку-лабиринт с крохотным серебряным шариком, и нам угрожала любая разлука, любой человек между – будь то соседка или моя бабушка с белыми волосами и тяжелыми звенящими сережками. Она вернулась из далекой страны, где все одевались «наперед», и жили «наперед», и рассказывали об этом бабушке, а она передавала нам, подругам и мужу, и никто не мог понять, как это, – потому что здесь «наперед» еще не наступило. Мама привела меня к ней, чтобы оставить на день, а я сказала, что ни за что не обниму ее и ни за что не останусь. И мама все повторяла: «Неужели ты забыла бабушку», и я видела сквозь слезы, что бабушка тоже хочет заплакать, а сережек на ней сегодня нет и звенеть нечему. Мне хотелось схватить ее за ноги, как хватают за ноги своих бабушек дети, с которыми мы играем на площадке. Но в затылке жужжало: «Это не она, не верь ей, ты не знаешь, не отпускай маму». Я вспоминала картинки из книжки про Синюю Бороду, которую отец привез из командировки, как только я научилась читать. Я думала: «Не зря мне это попалось. Будет так же. Запрет меня в подвале». Бабушка в тот день тихо сказала, что все в порядке, и закрыла за нами дверь, мама в тот день не пошла на работу, и до следующего утра от нее пахло чужими духами из далекой страны, потому что она, в отличие от меня, согласилась обнять бабушку.
Во втором классе я не дождалась маму после уроков и сама дошла до дома. Не знаю зачем – я просто пошла. Я сидела на лавочке у подъезда и ждала ее – у меня не было ключей. Я знала, что мама появится, – куда еще ей было идти? Я сидела, и внутри было тихо, и старушки-соседки выходили из подъезда и здоровались со мной, а я с ними – нет, и когда они уходили, их запах оставался надолго.
Мама пришла. Я так хотела, чтобы она была рассерженной, или взволнованной, или напуганной. Мама только улыбалась. Она сказала: «Ничего себе, как это ты дошла, Верун». А я подумала: «Мне конец». Я не хотела думать об этом, но подумала. И мама сказала: «Можешь, оказывается». С тех пор я ходила в школу одна и одна оттуда возвращалась. Больше не надо было высматривать никого из окна, сидя на лавочке рядом с вахтершей. Я потеряла маму и была виновата в этом сама.
По телевизору в частном доме в Красноярской области, где за пару месяцев до нашего приезда полосатая кошка родила разноцветных котят, двоюродный брат показывал мне «Пилу». Я помню батарею, и помню крик, и помню ногу, и помню пилу. Я сидела так, чтобы он видел, что мое лицо не закрыто, но так, чтобы он не замечал, что закрыты глаза. Я говорила сама себе: «Умоляю, умоляю, умоляю». Пришла бабушка с черными глазами и красными длинными бородавками на шее и отчитала брата, дала ему подзатыльник, выключила ДВД-приставку из сети – кнопками не умела. Я повторяла: «Умоляю, умоляю, умоляю». Если то, что я видела, случается с людьми, значит, то же может случиться и с мамой.
Через несколько дней по телевизору, по которому мы смотрели «Пилу», показали танки. Мама говорила: «О господи» и слегка улыбалась. Я не знала, радуется она, расстраивается или молится. Я пыталась заглянуть ей в глаза, но внутри так жужжало, что я не могла сосредоточиться. Я думала: самое важное – это танки и очень причесанная ведущая новостей. Меня причесывали точно так же для отчетных концертов на танцах. Папу теперь заберут на войну: что думает об этом мама? Понимает она вообще? Я решилась спросить: «Война начинается?» И мама сказала: «Это не у нас». И бабушка с черными глазами сказала: «У тебя дядька по деду, отцу маминому, грузин. Царствие ему небесное». Я не хотела отпускать в царствие небесное папу – скорее просто потому, что без него мир угрожал бы маме еще больше.
Я подумала: мама ничего не понимает, ей кажется, что есть какое-то «не у нас» и оно далеко, но я-то знаю, что война – это война для всех, как только о ней объявили по телевизору. И если на войну заберут хоть одного папу, то за ним пойдет колонна из пап, и каждый папа из каждого дома пойдет на войну для всех, а когда папы закончатся, придут за мамой.
Больше телевизор в те дни не включали. А когда включили в следующий раз, войны в нем уже не было. И не было войны ни для кого, и ни один папа не ушел из дома.
Мне захотелось перевернуть тарелку с недоеденной лапшой и разозлить Юлианну. Чтобы она наорала на меня, выкинула вещи, написала обо мне гневный пост в группах по поиску жилья, чтобы ей пришлось признаться, что она думает обо мне на самом деле. Мне захотелось переночевать под ее кроватью. Вместо этого я сказала, что мне очень вкусно и я доем в комнате, потому что есть больше не хотелось, а оставлять и тем более выкидывать еду у нее на глазах было стыдно.
В углу комнаты до сих пор громоздился кучей вещей чемодан. Я разобрала их, сложила в пакет те, что нужно постирать, а остальные разложила и развесила в шкафу. Я выбросила все чеки и ненужные бумажки со стола, сделала башенку из грязных тарелок – помою их, когда Юлианна уйдет с кухни. Ромашки засохли, свернулись в маленькие белые шарики и мгновенно отпадали, если их задеть, поэтому я переставила вазу на подоконник. Стол был чистым, а я была сытой и готовой к работе. Я открыла ноутбук.
В визуальные новеллы я никогда не играла, но представляла, каких историй там ждут. Что-нибудь про недоступного холодного героя, которого растопила героиня. Что-нибудь про обман и измену. Что-нибудь про таинственных близнецов. Про измены я знаю многое, но все какое-то недостаточное и неинтересное. Я не могу додумывать реальность. Я взяла телефон и стала свайпать – мир слился в вязкую массу, и в ней, как кусочки фруктов в йогурте, плавали глаголы. Уходит, возбудили, подтвердили, обстреляли, посетил, покинул, не состоится, заявила. Вместо пяти минут прошло полчаса. Я злилась, что потратила на это столько времени, когда нужно было работать. Я прислушалась. На кухне было тихо. Я помыла все грязные тарелки и выкинула недоеденную лапшу. За окном проплыл кораблик, оттуда на всю улицу играла песня про солнце в Монако. Я снова села за стол.
Когда мне было пять, я подслушала, как отец рассказывал маме, что уволил продавщицу из своего маленького круглосуточного продуктового, красноволосую плотную Олесю, которая всегда по секрету давала мне жевательные вампирские зубы. Он сказал, под прилавком был диктофон, в кассе была недостача, а у Олеси в голове были грязные, нечестные мысли. Тогда я сразу поняла: отец и про меня все знает. У него везде диктофончики. Я старалась не думать ни о чем запретном, не проговаривать про себя плохие слова, не фантазировать, как Барби целует другую Барби, и не гадать, как ребенок оказался в животе у соседки Влады. Но само это усилие все заражало. Я не любила, когда одноклассники приходили ко мне домой: им нельзя было объяснить про диктофончики, и они постоянно говорили то, чего папе слышать нельзя.
Темнело. Белые ночи заканчивались. Идея появилась и напугала меня. В глазах немного поплыло, комната смазалась, как локация из старой игры с плохой графикой. Ладони намокли. Я написала Кириллу: «Хочу забрать вещи, можно сегодня забежать?» Он ответил:
сегодня неудобно, лучше на неделе
блин, мне очень срочно
я тебе кучу раз писал, просил забрать, ты не торопилась
ну пожалуйста, мне очень оттуда кое-что нужно
5Ничего не изменилось здесь с тех пор, как я съехала. Может быть, стало чище и обувь в коридоре теперь стояла в ряд. Кирилл предложил мне тапки, хотя знал, что я хожу босиком. Еще он предложил чай, и я согласилась. Сразу сказала, что хочу ройбуш – я точно знала, что он есть, потому что сама его покупала. Мы обнялись и стояли обнявшись чуть дольше, чем нужно было. Я вдыхала запах Кирилла и думала, как странно, что то, от чего я раньше сходила с ума по-хорошему, а потом сходила с ума по-плохому, теперь совсем меня не волнует. «Поболтаем?» – спросил Кирилл. Он сел на диван, а я – на низкий деревянный подоконник, это всегда было моим местом.