Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Абсолютный слух: от рифмы “тишине / чешуе” я ахнул!
А его остроумие?! Об одном писателе, ставшем православным святошей, Цветков сказал, что тот был хорош, пока не поскользнулся на лампадном масле. Когда он жил в Вашингтоне, его ручной хорек повадился мочиться в Алешины ботинки, пока хозяин трудился на “Голосе Америки”. В отместку и назидание мелкому пакостнику Цветков научил третьего жильца, попугая, выкрикивать: “Хорек – еврей!” А про общего знакомого, человека большой природной глупости и говорливости, Алеша заметил, что тот говорит со скоростью звука. И сколько перлов сарказма, придающего лирике Цветкова впечатление печали от большого ума, рассыпано по его стихам!
в ложбине станция куда сносить мешкивсей осени макет дрожит в жару твердеядвоюродных кровей проклятия смешныне дядя‐де отнюдь тебе яв промозглом тамбуре пристройся и доспина совесть выстроили вечности предбанникчто ж дядю видимо резон убрать с доскипржевальский зубр ему племянникты царь живи один правительство ругайажурный дождь маршрут заштриховал окрестныйодна судьба сургут другая смерть тургайв вермонте справим день воскресныйя знаю озеро лазурный глаз землинимроды на заре натягивают лукино за полночь в траве прибрежные зверькиснуют как небольшие людинет весь я не умру душа моя слегканад трупом воспарит верни ее а ну‐каиз жил же и костей вермонтского зверькапровозгласит себе наукасе дяде гордому вся спесь его не впрокнас уберут равно левкоем и гвоздикойи будем мы олень и вепрь и ныне дикиймедведь и друг степей сурокЯ уверен, что авторы, чья молодость пришлась на приятельство с Цветковым – вроде круга “Московского времени” или русских американских писателей относительно молодого поколения, выиграли в литературном масштабе, просто благодаря одному его присутствию, настолько он был естественно значителен.
Он был одним из трех-четырех столпов моей жизни, включая родителей и любимых женщин, и вот этот столп внезапно осел, и я, несмотря на свои нешуточные годы, уже которую неделю растерян. Вчера я просматривал в личных сообщениях ФБ нашу редкую переписку минувшего года. Последние месяцы сплошь отрывистые деловые переговоры – разве что в конце сентября 2021‐го, после большого перерыва выслушав его чтение на фестивале “СловоНово”, я расчувствовался и написал ему ближе к ночи e-mail из своего гостиничного номера: “Спасибо. Очень сильное впечатление – до слез”. И тотчас получил ответ: “Мерси, Серега”.
Тебе, как говорится, мерси, дорогой Алеша. За всё.
Навсегда остались в памяти несколько цветковских сентенций. О сложности: не Кант сложен – предмет его сложен. О Бахе: есть Бах, а есть – остальная музыка. И главная Алешина премудрость: стихи должны поражать. (Стихи. Должны. Поражать.) Его стихи и поражали.
Его до преклонных лет отличала вера в свою звезду и легкость на подъем. И с похожей легкостью он взял и умер, будто в очередной раз снялся с места.
2022
Часть III
Домашняя работа
Моему отцу
От автора
Всю сознательную жизнь я время от времени размышлял над всякими вопросами поэзии, которой отдал эту самую жизнь – прошу прощения за пафос. Окончательных ответов на свои вопросы я, по всей видимости, не получил, но собственно ход моей мысли может быть любопытен для людей, особенно молодых людей, неравнодушных к этому искусству.
Им в первую очередь я и адресую эти рассуждения.
А посвящаю я настоящие писания моему отцу, Марку Моисеевичу Гандлевскому, который искренне любил стихи и, видимо, увлек меня своей любовью.
Танцы за плугом
Г. Ф. Комарову
I. Зачем вообще стихи?Ей-богу, не знаю. Думаю, что не сильно ошибусь, если предположу, что подавляющее большинство людей прекрасно обходятся без поэзии. И это по‐человечески не говорит о них ни хорошо, ни плохо: они просто не получают от стихов удовольствия.
Английский классик Уистен Оден высказался вполне определенно: Poetry makes nothing happen, что можно перевести как “поэзия ничем не оборачивается” или совсем вольно: “Поэзия – сотрясение воздуха”. И все же безделица поэзии для восприимчивого к ней человека иногда оборачивается эстетической радостью, даже потрясением.
Когда‐то в древности стихами (впрочем, по нынешним понятиям довольно необычными) писались священные тексты – считается, что для удобства массового запоминания наизусть. Спустя столетия поэзия опростилась и постепенно стала пристрастием и баловством, вроде спорта, коллекционирования всякой всячины или любви к путешествиям. Баловством‐то баловством, но с самыми серьезными вещами: с любовью, со смертью, со смыслом или бессмыслицей жизни и т. п.
Не только великий писатель, но и очень умный человек Лев Толстой считал, что сочинять стихи – все равно что танцевать за плугом. Он, вероятно, имел в виду, что думать на главные темы и так непросто, зачем же еще усложнять себе задачу, отвлекаясь на всякие выкрутасы – размер и рифму. Но чуткие к поэзии люди могли бы возразить, что Толстой, в общем и целом, прав, кроме тех случаев, когда он не прав.
Возьмем для примера такое философское суждение: объективный мир и человеческое мышление имеют принципиально разные начала, поэтому все попытки осмыслить устройство мироздания тщетны. Суждение как суждение – глубокое и горькое, его можно принять к сведению. Но вот как высказался на ту же тему Тютчев:
Природа – сфинкс. И тем она вернейСвоим искусом губит человека,Что, может статься, никакой от векаЗагадки нет и не было у ней.Для чувствительного читателя эти четыре строки тотчас делают отвлеченное философское предположение личным переживанием, дают возможность испытать собственную и сиюминутную эмоцию от старинной выкладки ума. А знать какую‐либо точку зрения на предмет и испытать по поводу того же предмета собственное чувство – качественно разные вещи.
Зачем мы посещаем памятные для себя места – двор детства или окрестности дачи, где жили когда‐то? Мы разве не знаем заранее, что нас там больше нет, что нет в живых многих людей, с памятью о которых связаны эти пейзажи? Или для нас новость, что время безвозвратно проходит? Всё мы прекрасно знаем, но хотим пережить этот опыт вновь, понарошку воскресить прошлое, убедиться в собственной причастности к печали и радости жизни.
Что‐то такое представляет собой и поэзия в сложившемся за последние два с половиной столетия понимании. Ее можно сравнить со снадобьем, под воздействием которого разыгрывается воображение и человек на время оказывается под обаянием какого‐либо авторского настроения или хода мысли, но при этом все‐таки отдает себе отчет, чем вызван неожиданный прилив определенных мыслей и чувств. Нечто вроде полусна на заказ.
Вот этот‐то, сродни наркотическому, эффект искусства, скорей всего, и раздражал моралиста Толстого. И он имел право на раздражение, поскольку, как мало кто, знал, с чем имеет дело.