Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Очень необычное, но психологически точное определение свободы, вернее ее примет: мой приятель, гостя в семьях, где были дети-подростки, устраивал викторину: “Дзержинского звали Феликс… а Брежнева – Леонид…” Растерянность и незнание недорослей там, где у людей старшего поколения, как говорится, от зубов отскакивало, становились самым наглядным свидетельством произошедших в стране перемен.
Приведенное стихотворение, на мой вкус, эталон стоицизма. Потом он станет дежурным и предсказуемым и поэтому менее впечатляющим, но здесь еще нет. Эта стоическая интонация будет опошлена толпой эпигонов, может быть, поэтому я не меньше стоических стихов Бродского люблю его “Стихи в апреле”, где все по‐людски, по‐обывательски: зима – напасть, а весна и зелень – благодать!
Редкие у лириков элегического склада и толка бодрые стихи – мотив схождения с ума повторяется, но совершенно в другом ключе:
Стихи в апреле
В эту зиму с умая опять не сошел. А зима,глядь, и кончилась. Шум ледоходаи зеленый покровразличаю. И, значит, здоров.С новым временем годапоздравляю себяи, зрачок о Фонтанку слепя,я дроблю себя на сто.Пятерней по лицупровожу. И в мозгу, как в лесу —оседание наста.Дотянув до сединя смотрю, как буксир среди льдинпробирается к устью.Не нижепоминания злапревращенье бумаги в козлаотпущенья обид.Извини жеза возвышенный слог:не кончается время тревог,Но кончаются зимы.В этом – суть перемен,в толчее, в перебранке Каменна пиру Мнемозины.Известна склонность Бродского к парадоксам, к остроумию (в изначальном смысле слова, в смысле игры ума) на основе какого‐нибудь знаменитого высказывания.
Слова “не кончается время тревог, но кончаются зимы…” отсылают читателя к первой строке “Ричарда III” – “Зима тревоги нашей позади, / К нам с солнцем Йорка лето возвратилось” – и к названию популярного романа Джона Стейнбека. Равно как финальные строки стихотворения “Зимним вечером в Ялте” – “Остановись, мгновенье! Ты не столь прекрасно, сколько ты неповторимо…” – печальное препирательство с автором “Фауста”. И подобных словесных фокусов у Бродского немало.
Так Бродский и мечется (как большинство из нас, грешных!) между ужасной правдой голой зимы и спасительной ложью цветущих и вводящих в заблуждение времен года – между жизнелюбием (“Но пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность…”) и оторопью перед бессмыслицей жизни!
Я дважды входил с Иосифом Бродским в личное, если так можно выразиться, соприкосновение: один раз очно, другой – через посредника.
Личная встреча в Нью-Йорке описана мной в заметке “Комментарий к фотоснимкам”. Она вспоминалась бы с бóльшим удовольствием, если бы память не омрачали мои тогдашние чрезмерные усилия по сохранению независимого вида.
Второе, совершенно непредвиденное и заочное общение было куда содержательней и отрадней.
Как‐то в середине 1990‐х годов, разговаривая с близким другом молодости Бродского, я высказал свою давнюю и главную досаду на его прекрасные стихи. Она сводилась к тому, что Бродский, талантливый изобретатель, сконструировал совершенный версификационный аппарат, который, работая, неизменно вызывает в публике ответную душевную вибрацию. Но именно инженерное совершенство этого изобретения позволяет автору, включив механизм стихосложения, отойти на время в сторону, устроить себе, образно говоря, перекур. И чувствительный читатель вдруг спохватывается, что его душа уже какое‐то время содрогается в лад, в сущности, неодушевленному заводному агрегату. И здесь читатель вправе обидеться и даже разозлиться: он‐то принимает происходящее за чистую монету, а перед ним – аттракцион, вроде механического пианино.
И я забыл об этом разговоре, но мой собеседник, дружески толкуя с Бродским по телефону, сказал тому, что есть‐де такого рода претензия.
И Бродский сильно тронул меня, с полуслова поняв это иносказание и ответив: “Я стараюсь не отходить”.
Вот в этом стихотворении он явно не отлучался ни на шаг:
Памяти отца (Австралия)
Ты ожил, снилось мне, и уехалв Австралию. Голос с трехкратным эхомокликал и жаловался на климати обои: квартиру никак не снимут,жалко, не в центре, а около океана,третий этаж без лифта, зато есть ванна,пухнут ноги, “А тапочки я оставил” —прозвучавшее внятно и деловито.И внезапно в трубке завыло “Аделаида! Аделаида!”,загремело, захлопало, точно ставеньбился о стенку, готовый сорваться с петель.Все‐таки это лучше, чем мягкий пепелкрематория в банке, ее залога —эти обрывки голоса, монологаи попытки прикинуться нелюдимомв первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.Вполне петербургский традиционный эвфемизм применительно к смерти: Свидригайлов собирался “в Америку”, Бродский селит покойного отца в Австралии.
И название города Аделаида – полупалиндром/полуанаграмма – ходит вокруг да около слова “ад”.
А вот мои, может быть, самые любимые стихи у Иосифа Бродского:
Я был только тем, чеготы касалась ладонью,над чем в глухую, вороньюночь склоняла чело.Я был лишь тем, что тытам, внизу, различала:смутный облик сначала,много позже – черты.Это ты, горяча,ошую, одеснуюраковину ушнуюмне творила, шепча.Это ты, теребяштору, в сырую полостьрта вложила мне голос,окликавший тебя.Я был попросту слеп.Ты, возникая, прячась,даровала мне зрячесть.Так оставляют след.Так творятся миры.Так, сотворив, их частооставляют вращаться,расточая дары.Так, бросаем то в жар,то в холод, то в свет, то в темень,в мирозданье потерян,кружится шар.Женщина творит мужчину прикосновениями, но исключительно из эгоистических соображений – оставить след. Этакий безответственный Творец, позабывший о собственном творении, бросивший его на произвол судьбы.