Владимир Маяковский: тринадцатый апостол. Трагедия-буфф в шести действиях
Ходила по улицам, думала о Володике. Не могу понять, что его нет. Неужели он сознавал, что будет смерть?
Конечно, не сознавал. Для модерниста смерть – художественный акт. Он и жизни не сознавал, ни минуты не жил в собственном смысле, ненавидел все, из чего состоит жизнь. Это обыватели «сознают», а у литераторов есть дела поважнее. Жизнь и смерть, тоже мне. Еще скажите – «кровь и почва».
Ося читает прозу Гейне и в восторге.
Про Гейне будет отдельно в четвертом действии, очень он поче му-то важен для русских тройственных союзов.
Пошляков развелось несметное количество. Поголовная пошлятина – интонацийки, платьишко, литературишка, взаимоотношеньица. Все врут, все всего боятся.
Право, думаешь, что иногда его дух в нее вселялся и писал ее рукой.
Посидела у Володи, убрала комнату.
Мои бесхитростные неприхотливые мечты: 1) Наладить в этом месяце издание 2) Похудеть 3) Сшить несколько новых тряпочек.
Вчера опять звонили какие-то: можно Брик? Ха-ха-ха… почему вы угробили Маяковского?.. и хлоп трубкой.
Приснилось, что плывем – Ося, Володя, Булька и я. Надо переплыть на другой берег. А над землей вертятся и танцуют аэропланы и я боюсь, что они разобьются об землю. На берегу раскрываем чемоданчик – надо что-то зашить Володе. Я ему говорю в шутку – ну что бы ты без меня делал? А Володя так пренебрежительно: просто пошел бы.
Видела во сне Володю – показывала ему каких-то собак.
Осик говорит, что у меня характер совсем Володин. <…> Большевизм, по-моему, – не убеждение, а характер. Убеждение – вещь хлипкая, важна конструкция человека.
Соскучилась по Володиной горячности, по беспокойству, постоянной заботе.
Мы все работаем за Володю.
Ужасно скучно стало без него – и ей, и всем, хотя с 1931 года она уже с Примаковым.
Наследники
И все-таки ученики у него были, и к этой генерации с куда бо́льшим основанием можно применить название статьи Якобсона «О поколении, растратившем своих поэтов». Просто обвинять в этом следует не поколение.
Трудно представить, по какой линии можно было наследовать Маяковскому и учиться у него – он сам насмешливо предупреждал: «Не делайте под Маяковского, делайте под себя». Казалось бы, он из тех, кто вешает за собой кирпич: «Эй вы, задние! Делай, как я. Это значит – не надо за мной!» Подражать ему бессмысленно – выходит чистое эпигонство. Но есть одно, в чем он безусловный лидер и что вполне перенимается, – это интимное, иногда иронически-сниженное переживание истории, глубоко личное чувство к революции, к обновившейся Родине (и не к Родине вообще – к имманентности, к месту, где родился). И в этой интимности, в этом одомашнивании великого, в этой патетической и притом насмешливой интонации у него были прямые последователи – двоих он успел заметить и вырастить лично, остальные учились у него заочно.
Вы спросите, конечно: а Семен Кирсанов? Но Кирсанов, в сущности, – очень нормальный человек. Может, потому у него и не получилась поэма о пятилетке, которую он взялся продолжать за Маяковского (дерзновение чрезмерное и бессмысленное, потому что Маяковский собирался писать совсем не о пятилетке; пятилетка – лишь обозначение периода, который закончится без него. Нечто подобное произнес потом Бродский: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я». У Маяковского пятилетка имеет лишь тот смысл, что «протопаем по пятилетке дней остаток»: это ближайшая веха, которую он поставил себе пределом). Кирсанов многому научился у Маяковского, форма у него часто вторична, но по сути он замечательный лирик, автор прекрасной и очень страшной «Твоей поэмы», написанной на смерть жены, и замечательной «Поэмы поэтов», где ему удалось виртуозно перевоплотиться в семь разных поэтических индивидуальностей. Люди моего поколения росли на его последней книге «Зеркала», где были пронзительные стихи на смерть жены и на собственную смерть – лучшее, что он написал. Человек он был изобретательный и сентиментальный, гораздо более разнообразный, чем Маяковский, и гораздо менее радикальный.
Нет, главным учеником был не Кирсанов – который мало чему у него научился, а после перехода Маяковского в РАПП грозил соскрести с рук следы его рукопожатий, – и не Лев Кассиль, с которым он в том же 1930-м перестал здороваться и отказывался находиться в одной комнате, а мало кому памятный советский поэт Леонид Равич.
В 6-м номере «Нового ЛЕФа» за 1928 год появился его рассказ в стихах «Безработный». Это произведение весьма удачное – Маяковский не только выловил письмо из самотека, но и опубликовал, прокомментировав: «Вы очень способны к деланию стихов» (добавив: «Если это действительно первое»). Интонация там в самом деле своя, не маяковская, да и сам жанр рассказа в стихах в советской поэзии редок, он требует хождения по весьма тонкой грани между поэмой и прозой, это не просто переписанный в рифму рассказ, а именно особый поэтический нарратив, экономный, со сквозными мотивами, с растущим напряжением, но без лирической неопределенности, той аморфности, которая в поэме почти неизбежна (почему Ахматова и не доверяла этому жанру, считая его отжившим). Равич замечательно нашел интонацию на стыке едкой насмешки и наивного, почти подросткового лиризма, и Маяковский, чей вкус безошибочен, его запомнил сразу и читал друзьям, гордясь по обыкновению чужим больше, чем собственным. Мы частично эту вещь процитируем, потому что она и хороша, и показательна:
А где-то глухие часыНа башне высокой завыли.Все ушли, как голодные псы,И биржу труда закрыли.Улица так и гудит.А вечер над крышами гордый.Мы с Фенькой пошли бродитьОт нечего делать по городу.В карманах у нас ни боба.Ей шамать охота с похмелья.А там на панелях гульба —Растратчикам пир и веселье…Водят дамы собак на цепке,И собаки, как дамы, толсты,И парень в новенькой кепкеПокупает девчонке цветы.А Фенька моя пьяна…Я чую, что девка тает.Для других пахнет весна,А для нас она воняет.<…>Закусила Фенька губу.Отодвинулась. Стало ей тесно,И зовет ее на гульбуОтдаленная пьяная песня.Я за нею в потемки пошел,Проводил ее до бульвара.Будто просо в дырявый мешок,В нем насыпаны пьяные шмары.Покупают их мясо за деньгиЛюди, гнилые, как пни.И голодная добрая ФенькаПотеряет хорошие дни…И такая жальба за подругу,Ее глаз мне стало жаль.Я за пазуху сунул руку,Но не нашел ножа.Давеча продал я ножик —Хлеба купил, папирос…Оглянулся… пропал прохожийИ Феньку с собою увез.А где-то гремящие трубыЗапели на сто голосов,Как будто вошли лесорубыВ чубатые чащи лесов.А в тумане пегом и диком,Где глохнет ветровый свист,Стоит Петька Великий,Безработный кавалерист.