Одиссея генерала Яхонтова
И надо было внушать уверенность в силе России, в силе Красной Армии. Надо было убеждать в этом в горькие дни отступлений, поражений, неудач. И ведь вовсе не у всех была уверенность в конечной победе. В мае 1939 года в Нью-Йорке покончил жизнь самоубийством известный немецкий писатель-антифашист Эрнст Толлер. Это событие глубоко взволновало всю немецкую эмиграцию, всю прогрессивную общественность Америки. Яхонтов тогда вспомнил, как в 1917 году застрелился генерал Койчев, переставший верить в светлое будущее России. Перестав верить в светлое будущее Европы, свел счеты с жизнью Толлер. В феврале 1942 года, уже после того, как немцев отбросили от Москвы, покончил с собой другой знаменитый писатель-эмигрант, Стефан Цвейг. Толлер и Цвейг как знаменитости попали на первые полосы газет. А сколько было мимоходом упомянутых, а то и не упомянутых трагедий среди впавших в отчаяние беженцев от фашизма! Люди вешались, травились газом, сходили с ума — не все сохраняли надежду в те страшные дни, когда, казалось, коричневая туча фашизма закрывает солнце. В этой печальной череде были, как это ни странно на первый взгляд, и люди из бывших белых. В час испытаний, в час, когда решалось, быть или не быть России, они не могли вынести мысли, что Россия перестанет существовать. И этот шаг, размышлял Виктор Александрович, говорил о совершившем его человеке хорошее, ибо он означал, что для данного человека Родина важнее самого себя…
Поддержать тех, кто уже начал отчаиваться, — это тоже было важно. Однажды Яхонтов выступал по телевидению.
— Есть такая русская присказка, — говорил он. — «Гаврила, я медведя поймал!» — «Так тащи его сюды». — «Я тащу, да он не пущает».
Аудитория смеялась — всем было ясно, что речь идет о Гитлере, схватившемся с «русским медведем». Не забудем также, что и в войну в американской печати ни на день не иссякал мутный поток антисоветчины. Конечно, по сравнению с довоенным временем он поубавился, но — не иссяк. Нередко он прикрывался хваленой «объективностью» и «плюрализмом». Кто мешал ухмыляющимся антисоветчикам перепечатывать материалы из профашистских газет нейтральных стран (разве их мало было, скажем, в Испании или Португалии) и тех союзных Гитлеру государств, с которыми США поддерживали дипломатические отношения (с Финляндией, например). С другой стороны, власти США чинили препятствия поступлению информации из СССР. В 1941–1942 годах советское посольство неоднократно делало представление госдепартаменту по поводу случаев задержки, уничтожения или возврата советских газет, журналов, книг, которые выписывали многие американские учреждения и отдельные граждане. Эти известные факты надо напомнить для того, чтобы правильно оценить условия работы Яхонтова как политического обозревателя, доступ его к информации. Выручал клуб на Пятой авеню — по этому адресу (адресу подлинных хозяев Америки) почта доставлялась без изъятий. Ну и, конечно, давно любимая публичная библиотека на углу Сорок второй и Пятой.
Но — не хватало живых свидетельств, ах как не хватало! Ах как жадно искал Яхонтов встреч с такими счастливцами, побывавшими на советско-германском фронте, как Эрскин Колдуэлл. И конечно, с советскими людьми — журналистами, инженерами, приезжавшими в США по делам ленд-лиза, и такими необычными и такими редкими гостями, как потрясшая всю Америку женщина-снайпер Людмила Павлюченко.
А однажды Яхонтов встретился с человеком, бывшим на советско-германском фронте «с той стороны». Да с каким человеком! Он его давно уже знал, правда, заочно. Это был шведский журналист Рагнар Стром. Виктор Александрович еще в канун войны приметил этого обозревателя, выступавшего по шведскому радио на английском языке и чьи материалы обычно перепечатывались многими газетами. Вскоре после Сталинграда журналистские дороги привели энергичного шведа в Америку. В Нью-Йорке с ним случайно познакомили Яхонтова. Рагнар Стром оказался, как и положено шведу, голубоглазым блондином со свежей кожей молочно-розового цвета. Ему было под сорок, но выглядел он гораздо моложе. Строму польстило — а какому журналисту это бы не польстило! — что известный американский лектор широко пользуется его статьями и выступлениями (Яхонтов записывал их на магнитофон), Когда они остались вдвоем, Стром задал неожиданный вопрос:
— Судя по фамилии, вы русский. По-русски говорите?
— Разумеется.
— Если вы не возражаете, мы могли бы продолжить беседу на моем наполовину родном языке, — сказал Стром на безупречном русском. — Мой отец швед, а мама — русская. Я и родился в России. Мое детство прошло в Петербурге…
— Мое тоже! — воскликнул Яхонтов.
— Рад встретить земляка, — учтиво поклонился Стром.
Вскоре они уже сидели дома у Яхонтовых, и Виктор Александрович с Мальвиной Витольдовной слушали рассказы интересного гостя.
— Моего покойного отца — он был лингвистом звали Кнут. И моя няня, русская крестьянка, тетя Пелагея, пела мне в детстве, баюкая, «Футыч-путыч, Рагнар Кнутыч»…
Но не о милых пустяках, конечно, шла в основном беседа. Яхонтов осторожно, тщательно подбирая слова, спросил, почему Рагнар Стром побывал на Восточном фронте не с советской, а с немецкой стороны. Виктор Александрович почему-то сразу проникся доверием к молодому шведу и не допускал мысли, что у того могут быть пронацистские симпатии. Почему же тогда он как военный корреспондент выбрал гитлеровскую сторону фронта, ведь как нейтрал он в принципе мог бы попроситься и на советскую сторону.
«Рагнар Кнутыч» белозубо усмехнулся:
— Пусть пока наша беседа останется между нами, Виктор Александрович. Сейчас вы поймете меня и, надеюсь, похвалите мою дальновидность… В самом деле, я как нейтрал в принципе мог бы обратиться за визой и к госпоже Коллонтай. Но я обратился в Берлин. Кстати, меня принимал сам Геббельс… Для чего мне это нужно? Сами понимаете, порядочный человек не может быть с ними. Вот именно поэтому я и поехал в рейх.
— Я не вполне понял вас… — начал было Яхонтов.
— Не говорите так осторожно… Пока вы не поняли, но сейчас поймете. Я сказал себе: Рагнар, когда кончится война и о ней начнут писать не журналисты, а историки и беллетристы, им потребуется объективная информация, собранная порядочными людьми. И я сказал себе: Рагнар, с русской стороны такой информации будет много. Ее напишут и сами русские, и их союзники. Разве плохо пишет мистер Колдуэлл? А кто даст такую информацию с фашистской стороны? И я попросил прикомандировать меня к вермахту. Я Даю то, что их устраивает, — смею надеяться, не совсем неприличное. Однако главное пока не опубликовано. Ибо если я выступлю с этим сейчас, мне будет закрыта дорога в рейх…
— Ну вы молодец! — восхитился Яхонтов. А Мальвина Витольдовна задала вопрос, который она всегда задавала мужу, когда он возвращался из путешествий:
— Что больше всего из увиденного там потрясло вас?
Швед грустно улыбнулся:
— К сожалению, там слишком много потрясений, ужаса, грязи… Простите, но я отвечу на ваш вопрос в своей будущей книге.
Стром помолчал, желваки заходили под его щеками:
— Страшно подумать, господа, как трудно там, на фронте, русским солдатам. Как страшно в осажденном Ленинграде. По сравнению с их страданиями наши трудности — пустячные. Но поверьте, мне тогда нелегко было оставаться безучастным шведом, нейтралом. Иногда я ненавижу это слово.
Ах, Рагнар Кнутович, Рагнар Кнутович! Знать, и тебе ведома русская совестливость. Так вот, западный нейтрал…
Яхонтов, проводив гостя до такси, долго не мог успокоиться в тот вечер. Он хотел было готовиться к лекции, но все валилось из рук. Как глупо проходит жизнь! Его место там — на фронте, на той войне, где гибнут его земляки, где в нечеловеческом напряжении держит оборону его родной город. Да что стоят его лекторские триумфы здесь, в далекой обожравшейся Америке. Даже второго фронта еще нет, несмотря на все митинги и петиции.
Да, были такие минуты и часы, особенно ночью, часто в дороге, когда сил не было вынести терзания по поводу своей эмигрантской судьбы. Роковые решения семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого годов проходили перед судом его совести, суд тот был суров. Он сам обрек себя на ту жизнь, которую он доживает. Природа не обидела его — он физически и психически здоров, получил образование и воспитание. Его не высылали из страны, не сажали в тюрьму. Он все выбрал сам. И все же, думалось, вот бы тогда, в сентябре семнадцатого, заболеть и не поехать в Петроград. И не был бы он «из компании Керенского». Не был бы генералом — ну и пусть. А где гарантия, что он, не выезжая из Японии, понял бы смысл Брестского мира и не проклял бы большевиков издалека, подобно остальным? Нет, Виктор Александрович, из песни слова не выкинешь. Стисни зубы и воюй. Здесь воюй, раз сам себя лишил возможности заниматься главным делом. Так хотя бы третьестепенное делай хорошо. Неси крест своего успеха.