Сапер (СИ)
Оказывается, политинформации отрядного замполита бывают полезными. Вроде и не слушал, а в памяти много осталось. Надо давить доктора еврейской темой, пускай проникнется.
— Что за чепуху вы говорите? — Адам уже не был таким уверенным. — Как можно… сто тысяч?..
— Сто тысяч? Да в Львовской области погибших евреев триста тысяч будет! А сто пятьдесят тысяч расстрелянных в Киеве не хотели, доктор? А полтора миллиона на всей Украине? — я вроде был убедителен, но врач держался. Оно и понятно, тут ему и не такое рассказывали.
— И откуда, позвольте спросить, это вам стало известно? — воззвал к здравому смыслу Адам. — Вы пророк? Предсказатель? Вам в руки попали откровения Нострадамуса?
— Не знаю никаких… как вы его там назвали, Адам Соломонович? Нострадамуса. И никакой я не пророк. Я уже эту войну пережил один раз. Знаю, о чем говорю.
— И чем вы это докажете? Почему я должен вам верить? — психиатр скептически хмыкнул. Вернулся на грешную землю. Не смог я его убедить с первого раза.
Я начал вспоминать, что же такого было вот прямо перед войной такого, что можно проверить. И вспомнил: вот оно, мимо этого ни один советский человек не прошел. Все это узнают.
— Четырнадцатого июня, дорогой доктор, будет опубликовано заявление ТАСС, что слухи об ухудшении отношений с немцами — ложь и провокация. Четырнадцатого, не забудьте.
— Хорошо, Петр Григорьевич, в сроки проведения экспертизы это укладывается. Но запомните: если это окажется враньем, я не прощу. Верну вас туда, откуда привезли, в тот же день. Всё брошу, а заключение напишу. Такое, знаете, правильное заключение!
— Согласен, Адам Соломонович, — я протянул ему руку, вставая. — Договор?
— Договор, — немного удивленно ответил психиатр и, чуть замешкавшись, пожал-таки мне руку.
* * *В конце дня меня перевели к окну, а на моё место возле сестринского поста поставили еще одну кровать, для новенького. Соседом оказался немой парень, которого все называли Вовчиком. Лет двадцати, чем-то похожий на цыгана, наверное, из-за смуглой кожи и темной курчавой шевелюры. Странно, но Вовчик только не разговаривал, но всё хорошо слышал и понимал. Он охотно помогал санитарам мыть полы за табак, более того, считал это своей привилегией.
Я был свидетелем того, как один парень подошел к гуцулу Иванко с предложением помыть туалет, и Вовчик полез на инициативника с кулаками, чтобы тот не лишал его законного заработка.
Иванко, вертухайская душонка, только посмеивался, глядя на то, как больные друг друга мутузят. Запомню, от таких любой подляны можно ждать.
Охотник покурить за бытовые услуги оказался сильнее, повалил Вовчика на пол, начал пинать ногами. Тут уже я не выдержал, отогнал его, выдав пару легких плюх. Немой поплакал, сидя на корточках в углу палаты, потом подошел ко мне и погладил руку, заглядывая в глаза.
Что больше всего тяготит в вынужденном безделье, так это скука. Книг и газет нет, в шахматы я не играю, остается только прогулка утром и после обеда. Вести с кем-то беседы не хотелось: кто их знает, что тут за люди? Ты им что-то скажешь, они потом стуканут и приукрасят вдобавок ко всему. Лучше пусть докладывают, что Громов к общению с соседями по палате не стремится. Это про меня доктор Кузмин в прошлый раз написал. Кто знает, вдруг Адама завтра сменит кто-то другой?
Прогулки в больничке — почти как в тюрьме. Только дворик побольше и попки на вышках не стоят. Вышли не все — некоторые остались лежать на своих койках. Да их особо и не уговаривали: хочешь — гуляешь, не хочешь — и не надо. Всё тихо и спокойно, две санитарки следят за порядком: чтобы не дрались, не бегали, да не справляли нужду под забором. Люди в основном просто сидели и лежали на травке, наслаждаясь покоем и летним солнышком. Таких, кто, как и я, нарезал круги по периметру, было всего трое. Видать, тоже сидельцы, привыкли в крытке использовать любую возможность размяться.
Вовчик на прогулке ходил за мной как привязанный, время от времени забегая вперед и улыбаясь. За что он здесь? Наверное, за мелочовку какую-то, украли стожок сена или пару курей, Вовчик за компанию, вот и угодил на экспертизу, раз немой и с головой не всё ладно. Смешной он. Вроде щенка, такой же безобидный и бестолковый.
Наверное, от нечего делать, на следующий день я стал с ним разговаривать. Вовчик слушал, улыбался и… да ничего он не делал. Отличный собеседник, ничего не расскажет и никому не настучит — писать он не умел, по крайней мере, так мне ответил. Я, после десятка кругов под забором, сидел в углу прогулочной площадки, подальше от основных маршрутов прогулки остальных постояльцев отделения судебно-психиатрической экспертизы. Площадка большая, места всем хватает.
Слово за слово, и я поймал себя на том, что рассказываю Вовчику про свою жизнь, что так непутево вильнула хвостом в конце. Да что я себя пытаюсь обмануть? Себе рассказываю, конечно, а не этому хлопчику, у которого мозгов только и хватает на то, чтобы поесть, покурить, да прильнуть к кому-нибудь, чтобы его защитили. Не станет меня, забудет через день.
Про детство легче всего вспоминать: самая беззаботная пора, единственное время, когда все хорошо было. И родители были живы, и сестренки. Потом уже, когда в школу пошел, узнал, что мы живем возле Запорожья, на Украине. А до того мне хватало, что село наше называется Гаевка, а через овраг уже Хомуты, которые не село, а деревня, и живут там странно говорящие люди, как они себя сами называли — дойчи..
Странную речь я потом выучил, болтали мы с соседями на гремучей смеси украинского, русского и немецкого. Про то, что знаю немецкий, я потом помалкивал, как и про всё остальное. Было про что молчать. Потому что отца моего застрелили те, кто в тридцать втором забирали зерно подчистую. А до конца лета тридцать третьего из нашей семьи дожил я один. Мать и трех сестер похоронили. Сильно приросло наше кладбище в тот год. Меня взяла к себе тетка по матери, спасибо ей, конечно, что не сдала в приют и не выгнала на улицу. Хотя что я говорю, у нас родня своих не бросала никогда. Любви особой не было, но жил я у нее, пока на ноги не встал и не пошел сам себе на жизнь зарабатывать.
Дойчи из Хомутов в тридцать седьмом почти пропали. Кого-то арестовали, несколько семей выслали, а многие сами уехали, не дожидаясь, когда им помогут. Я тогда уже в Запорожье перебрался, на заводе работал учеником токаря. Возвращаться в Гаевку было не к кому: с теткой так близки и не стали, передавал с земляками приветы для порядку, да пару раз открытки на праздники отправил. Ответа от нее ни разу не получил. Так до сорокового года и жил — с работы в барак, с барака — на работу. Как в болото меня засосало, ни к чему не стремился. Раз в месяц после получки с мужиками из бригады в пивнушку сходить. Даже с девушками не встречался. Вот веришь, как по течению плыл.
А в июне сорокового меня призвали в армию. Вот тут рядышком я и служил, под Ровно. В саперах. Вышел из киевского котла, сам до сих пор не знаю как… Потом пятились до самой Москвы. Потом, конечно, спохватились вломили немцам. Под Сталинградом и Курском добавили. Заканчивал войну в Берлине, потом еще сверхсрочно прихватил, как раз здесь же.
Интересно, есть тут молодой я? Задумался. Нет, даже думать не буду, что может случиться, встреть я себя. Или оказавшись здесь, оттуда я исчез? Нет, Петя, даже думки эти из головы выбрось. Живи как живешь.
* * *Про войну я даже Вовчику не стал рассказывать. Не хочется лишний раз вспоминать. Кровь, грязь, дерьмо и вши. И мертвые, день за днем, до самого конца. Скоро и так окунемся в это добро с головой, зачем себя лишний раз изводить?
Зато про послевоенное житьё я с удовольствием рассказывал. Сколько лет уже не вспоминал, а сейчас как вживую всё передо мной. Возвращаться в Запорожье я не стал — не к кому, не осталось даже дальней родни никого. Соседи как-то отписали, что тетка, у которой я рос, померла от голода весной сорок третьего и даже могилы ее нет. И до того почтальона не ждал, а после этого и забыл, для чего он нужен.