Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Тем не менее Инес прибыла вместе с Оппенгеймерами в Кембридж. Роберт был с головой погружен в физику, однако во второй половине дня часто брал Инес с собой на длительные прогулки по городу. Если верить Фергюссону, Роберт всего лишь делал вид, что ухаживал за ней. «Он поддерживал достоверное и по большей части словесное подражание любви. Она отвечала тем же». Некоторое время пара даже считалась неформально помолвленной. И вот однажды вечером они зашли в комнату Инес и легли в постель. «И лежали там, дрожа от холода и не решаясь что-либо предпринять. Инес захныкала. Роберт тоже захныкал». Через некоторое время в дверь постучали, и пара услышала голос миссис Оппенгеймер: «Впусти меня, Инес. Почему ты закрылась? Я же знаю, что Роберт у тебя». Через некоторое время Элла в негодовании удалилась, и Роберт — несчастный и предельно униженный — наконец смог выйти из комнаты.
Поллак почти сразу же уехала в Италию, прихватив с собой экземпляр «Бесов» Достоевского — подарок Роберта. Естественно, разрыв только усугубил меланхолию. Перед окончанием занятий накануне Рождества Роберт написал Герберту Смиту горькое, тоскливое письмо. Извинившись за молчание, он объяснил, что «на самом деле я обручен с куда более важным делом — подготовкой к карьере. <…> Я не писал просто потому, что не находил в себе приятной убежденности и твердости, которые нужны для написания добротного письма». О Фрэнсисе он писал: «Он очень сильно изменился. Exempli gratia, он счастлив. <…> Он знает всех в Оксфорде, ходит пить чай с леди Оттолайн Моррелл, высшей жрицей цивилизованного общества и покровительницей [Т. С.] Элиота и Берти [Бертрана Рассела]…»
Эмоциональное состояние Роберта продолжало ухудшаться, вызывая тревогу у друзей и семьи. Он проявлял неуверенность в себе и упрямую замкнутость. Помимо прочего жаловался на плохие отношения со своим наставником, Патриком Блэкеттом. Роберт любил Блэкетта и всячески искал у него одобрения, однако Патрик, будучи практичным физиком-экспериментатором, гонял Роберта, требуя от него большего в лаборатории, к чему у того не было способностей. Блэкетт, возможно, не придавал этому большого значения, однако в воспаленном воображении Оппенгеймера отношения с ментором порождали острые переживания.
В конце осени 1925 года Роберт совершил глупейший поступок, который, как нарочно, продемонстрировал глубину охватившего его страдания. Снедаемый ощущением собственной никчемности и лютой зависти, он «отравил» яблоко взятыми в лаборатории химикатами и оставил его на столе Блэкетта. Джеффрис Вайман впоследствии заметил: «Каким бы ни было это яблоко — реальным или воображаемым, это был акт ревности». К счастью, Блэкетт не тронул яблоко, однако выходка каким-то образом дошла до сведения университетских властей. Двумя месяцами позже Роберт признался Фергюссону, что «он чуть не отравил старшего распорядителя. Трудно поверить, но так он и сказал. И якобы использовал цианистый калий или что-то в этом роде. Ему повезло, что наставник обнаружил отраву. Разумеется, ему досталось от Кембриджа». Будь пресловутый «яд» потенциально смертельным, поступок Роберта потянул бы на попытку предумышленного убийства. Однако, судя по дальнейшим событиям, это мало соответствовало истине. Скорее всего, Роберт намазал яблоко чем-нибудь, что вызвало бы у Блэкетта недомогание. Как бы то ни было, дело было серьезное, и встал вопрос об отчислении.
Родители Роберта не успели уехать из Кембриджа, и администрация университета сообщила им о происшествии. Юлиус Оппенгеймер отчаянно — и не безуспешно — ходатайствовал перед университетом, чтобы против сына не возбудили уголовное дело. После пространных переговоров было решено, что Роберту вынесут условное наказание и обяжут его посещать регулярные сеансы у известного психиатра на лондонской Харли-стрит. По сведениям старого ментора Роберта из Школы этической культуры Герберта Смита, «ему разрешили остаться в Кембридже только на условии регулярных приемов у психиатра».
Роберт по расписанию ездил в Лондон на сеансы, однако опыт этих встреч оказался отрицательным. Психоаналитик-фрейдист поставил диагноз «раннее слабоумие» — ныне устаревший термин-ярлык, ассоциирующийся с шизофренией. Врач решил, что Оппенгеймер представляет собой безнадежный случай и что «дальнейший психоанализ принесет больше вреда, чем пользы».
Фергюссон однажды заглянул к другу на другой день после приема у психиатра. «Он постоянно выглядел как помешанный. <…> Я увидел его на углу — он ждал меня, сдвинув шляпу набок, со странным видом. <…> Стоял в такой позе, словно вот-вот бросится бежать или выкинет какую-нибудь крайность». Двое старых друзей двинулись вперед более чем бодрым шагом. Роберт шел своей странной походкой, выворачивая ступни наружу под большим углом. «Я спросил, как дела. Он ответил, что врач слишком глуп, чтобы наблюдать его, и что он сам разбирается в своих проблемах лучше доктора, что, вероятно, так и было». В этот момент Фергюссон еще не знал о происшествии с «отравленным яблоком» и потому не понимал, чем вызваны визиты к психиатру. Хотя он видел душевное смятение друга, тем не менее не сомневался, что Роберт «способен выпрямить спину, понять суть неприятностей и найти выход из положения».
Душевный кризис, однако, не прекращался. На рождественские каникулы Роберт гулял вдоль берега моря близ деревушки Канкаль в Бретани, куда его привезли родители. В этот дождливый, унылый зимний день Оппенгеймер, как признался много лет спустя, живо осознал: «Я дошел до состояния, в котором мог наложить на себя руки. Оно стало хроническим».
Вскоре после новогодних праздников 1926 года Фергюссон договорился о встрече с Робертом в Париже, куда родители привезли сына провести остаток шестинедельных каникул. Во время длинной прогулки по парижским улицам Роберт наконец признался другу в причине визитов к лондонскому психиатру. На тот момент Роберт считал, что университетские власти вообще не допустят его возвращения. «Я был обескуражен, — вспоминал Фергюссон. — Однако, когда мы немного поговорили, мне показалось, что он как бы смирился и что его больше тревожат неприятности с отцом». Роберт признал, что родители очень переживали, потому что пытались помочь ему, но у них «ничего не получалось».
Роберт недосыпал и, по словам Фергюссона, «начал вести себя с большими странностями». Однажды утром он запер мать в номере отеля, а сам ушел, что привело Эллу в бешенство. После этого она настояла, чтобы Роберт записался на прием к французскому психоаналитику. После нескольких сеансов доктор объявил, что Роберт страдает от «crise morale», ассоциирующегося с сексуальной фрустрацией. Он прописал «une femme» и «курс лечения афродизиаками». Несколькими годами позже Фергюссон вспоминал: «Он [Роберт] совершенно не знал, с какой стороны подступиться к половой жизни».
Вскоре эмоциональный кризис Роберта совершил еще один жестокий виток. Сидя с Робертом в номере парижского отеля, Фергюссон почувствовал, что его друг опять находится в характерном «неоднозначном состоянии». Вероятно, пытаясь отвлечь друга от дурных мыслей, Фергюссон показал ему стихи, написанные его подругой Франсес Кили, после чего объявил, что предложил Кили выйти за него замуж и что та согласилась. Роберта новость оглушила, и он сорвался. «Я наклонился, чтобы взять книгу, — вспоминал Фергюссон, — как вдруг он бросился на меня сзади и обмотал вокруг моей шеи ремень от чемодана. На минуту я испугался за свою жизнь. Шум наверно стоял еще тот. Я умудрился вырваться, а Роберт упал на пол и зарыдал».
Возможно, Роберта спровоцировала обыкновенная зависть к любовному увлечению друга. Женщина уже отняла у него одного друга — Фреда Бернхейма; потеря еще одного в таких же обстоятельствах могла показаться ему чересчур тяжелой. Фергюссон заметил, что «Роберт то и дело картинно бросал на нее [Франсес Кили] свирепые взгляды. Ему легко бы далась роль жестокого любовника — я испытал это на своей шкуре!»
Несмотря на попытку удушения, Фергюссон не бросил друга. Более того, он, возможно, считал себя виноватым, ведь о ранимости Роберта его предупредил письмом не кто иной, как хорошо знавший о ней Герберт Смит: «Кстати, мне сдается, что показывать ему [Роберту] вашу осведомленность следует с большим тактом, а не с царской щедростью. Ваша фора в два года и приспособляемость в обществе способны довести его до отчаяния. И вместо того, чтобы вцепиться вам в горло, как вы на моей памяти чуть не вцепились Джорджу как там его… когда вы точно так же ощутили свое бессилие перед ним (курсив мой), боюсь, он просто сочтет свою жизнь недостойной продолжения». Письмо Смита ставит вопрос: не смешал ли будущий писатель Фергюссон свою собственную атаку на неведомого Джорджа с поведением Оппенгеймера? Однако факт последующих извинений Роберта делает рассказ Фергюссона достоверным.