Клич
2
Оставшись один, Горчаков с облегчением вытянул затекшие ноги, расслабился и прикрыл глаза.
Военный министр ошибался: Александр Михайлович не только не притворялся усталым и немощным, а даже, напротив того, в присутствии посторонних всячески старался выглядеть молодцом, что ему, увы, уже не всегда удавалось. Беседы с Милютиным были особенно утомительны: приходилось все время держаться настороже. Горчаков относился к Дмитрию Алексеевичу с двояким чувством: он видел в нем незаурядную, деятельную, а главное — честную натуру, каких так недоставало при царском дворе; в то же время он никак не мог подавить в себе неприязни, охватывавшей его при всякой встрече с генералом, — Милютин был человеком иного склада, к тому же язвительным; поговаривали, что многие обидные остроты в адрес князя вышли из его кабинета…
Старость научила Горчакова осторожности, дипломатическая служба приучила к самодисциплине. Дряхлый политик не внушает доверия — слова эти были когда-то произнесены самим Александром Михаиловичем и предназначались тогдашнему министру иностранных дел Нессельроде (мог ли он предположить, что спустя годы то же самое скажут о нем самом?!).
В свои семьдесят восемь лет князь обладал ясным умом и хорошей памятью, хранившей множество сведений по древней и новой истории, не лез за словом в карман, сыпал анекдотами и каламбурами к случаю; особенно оживляло его присутствие дам.
Как у всякого талантливого человека, у канцлера было много недоброжелателей, были и просто враги, которые распускали о нем нелепые слухи. Поговаривали даже, будто он находится на содержании у французских банкиров и давно уже не то что говорить, но разучился и думать по-русски. Какая чепуха!..
"Люблю французский язык потому, — писал он однажды, — что теперь он в обществе необходим, что он, конечно, по злоупотреблению сделался волшебною палочкою, по мановению которой каждый толстый швейцар с почтением отворяет двери и милости просит, что без него нигде показаться нельзя и что, словом, он сделался вернейшим признаком хорошего воспитания. Но я к нему не пристрастен до той степени, чтобы пренебречь отечественною словесностью. Нет, я не столь ослеплен, чтобы не чувствовать всех достоинств языка обильнейшего, благозвучного, богатейшего, люблю подчас заняться нашими писателями, восхищаться их мыслями, научаться их наставлением, и нередко французская книга принуждена уступить в руках моих русской…"
Юность, юность — неповторимая пора!.. В садах лицея прошла она — и канула в вечность.
Да полно — канула ли? Неужто в пепле прожитых лет не осталось и искорки, и ежели потух былой пожар, то ведь хранит же его хотя бы душевная память!
Не для чужих ушей, ловящих каждое его слово, сказанное порою мимоходом и без всякого умысла, не для суетного света, в котором он принужден был вращаться, берег старый князь дорогие сердцу воспоминания. В минуты невзгод и полуночных трудов он опирался на них, как опирается на посох утомленный долгими странствиями многоопытный путник.
Иной прожил жизнь и доволен собою: не обидел и малой птахи, всем угодил — и другу и недругу, супротивнику уступал, близкому слова поперек не вымолвил, сильного послушался, слабого утешил, а зароют в землю, сгрудятся у свежего холмика провожающие — и сказать нечего; постоят, помолчат и разойдутся восвояси, каждый к своим делам и заботам, и с годами сотрутся в памяти черты знакомого лица — вроде бы и был человек, и не был…
Настоящий государственный муж — не угодник и не паркетный шаркун, но и не сорвиголова, тут всему своя мера, однако в вопросах чести и личного достоинства оставался князь и по сей день непреклонен и даже чуточку старомоден. Крепка была в нем лицейская закваска: обид и унижений он не спускал, умел, если нужно было, постоять и за себя и за своих друзей…
В высших дворцовых кругах, а в особенности среди тех, кто постарше, хорошо помнили, как однажды Горчаков поставил на место прибывшего с государем в Вену всесильного Бенкендорфа.
Впоследствии сам Александр Михайлович описал этот случай в своих воспоминаниях так:
"За отсутствием посланника, я, исполнявший его должность в качестве старшего советника посольства, поспешил явиться, между прочим, и к графу Бенкендорфу.
После нескольких холодных фраз он, не приглашая меня сесть, сказал:
— Потрудитесь заказать хозяину отеля на сегодняшний день мне обед.
Я совершенно спокойно подошел к колокольчику и вызвал метрдотеля гостиницы.
— Что это значит? — сердито спросил граф Бенкендорф.
— Ничего боле, граф, как то, что с заказом об обеде вы можете сами обратиться к метрдотелю гостиницы.
Этот ответ составил для меня в глазах всесильного тогда графа Бенкендорфа репутацию либерала".
После этой стычки Горчаков вынужден был подать в отставку, которая была незамедлительно принята.
Но только ли столкновение с Бенкендорфом решило тогда его судьбу?
Спустя годы Горчаков узнал, что в действительности за ним давно уже приглядывали. Кое-кому была не по душе его трогательная дружба с опальным Пушкиным. Не прошли бесследно и его встречи с Пущиным. У Третьего отделения повсюду были свои глаза и уши: вдруг стало известно, что Горчаков знал о готовящемся на Сенатской площади злодеянии. Поскольку же прямых свидетельств, указывающих на это, не было, и притянуть его к следствию не представлялось возможным, решено было проверить его на благонадежность косвенно: отправить в Эдинбург к декабристу Николаю Тургеневу с требованием о его возвращении в Россию с повинной. Горчаков выполнил возложенную на него унизительную миссию, однако не счел нужным скрыть при этом своего неудовольствия.
Так постепенно, из года в год, распухало дело, заведенное на него в Третьем отделении. Стычка с Бенкендорфом в Вене лишь переполнила и без того уже полную чашу, и надо полагать, что именно после этого в досье появилась запись: "Князь Горчаков не без способностей, но не любит России".
Без сомнения, приложил к этому руку и подозрительный Нессельроде (впоследствии выяснилось, что он продавал Россию австрийцам оптом и в розницу, но Горчаков не дожил до этого дня!), постарались и другие, пониже рангом, но с непомерно развитым самолюбием (уж им-то спуску Александр Михайлович и вовсе не давал). Теперь многие из них ушли на покой, но слухи ползли и ползли, переживая своих сочинителей; иногда князь ворчал, но в правоте своей был уверен и место свое крепко знал; попробуйте-ка нынче написать историю России и не упомянуть Горчакова — дудки-с!..
…Лязгая буферами, поезд сбавлял скорость. За окном быстро темнело, проплыли какие-то постройки, показался плохо освещенный перрон какой-то захудалой станции.
Годы, годы… Годы давали о себе знать. К ночи нещадно ломило поясницу.
Канцлер покряхтел и потянулся к звонку.
— Принеси-ка, братец, горячего чаю, — попросил он появившегося в двери камердинера. Простое мужичье лицо, широкие скулы, окладистая борода.
— Сию минуту…
— Постой-ка, — задержал его князь.
— Чего изволите?
— Ладно, ступай, — раздумал Горчаков. Предстоящая бессонная ночь пугала его своей безответностью, хотелось с кем-нибудь поговорить, излить душу. Все меньше становилось вокруг него преданных, интересных людей: молодые шли дальше, вернее, приходили как бы совсем из другого мира; со стариками было скучно.
Милютин хоть и недолюбливал его (князь это остро чувствовал), а все-таки вызывал в нем живейшее участие. Жаль, рано ушел Дмитрий Алексеевич, — поди, и он бесцельно коротает вечерние тягостные часы: вместе бы им было веселее.
Горчаков поморщился: сам, сам во всем виноват — не слушал собеседника, один говорил без умолку, поучал, что уж всего хуже. Петушился, а перед кем?
Вошел камердинер со стаканом дымящегося чая.
— Благодарствуй, братец, — кивнул Горчаков.
Камердинер поставил чай на столик и вышел. Рассеянно помешивая ложечкой в стакане, Горчаков снова предался воспоминаниям…