Все лестницы ведут вниз (СИ)
Аня будто бы смотрела вдаль, но не в пространство она смотрела, а в глубину своих неразрешимых вопросов.
— Предал ты меня! Оставил одну, а говорил, что друзья. Станцевал, да? И как это — пляска на своих костях? Сплясал? Успокоился? А может быть ты еще там пляшешь? Или здесь… Я придумала лучше, Олег, — приободрившись продолжила Аня. — Ты, наверное, удивился бы, что я до этого дошла. Но не без твоей помощи. Помощи… — усмехнулась она. — Твоей дурацкой, никчемной, тупой помощи! — крикнула она и добавила: — Урод!
Она еще с минут десять сидела молча на могиле Наумова. Вытащила ножик из земли, и спрятав лезвие, положила обратно в карман.
— Кстати, ангел потускнел, как и память о тебе. Мать тебя все реже вспоминает. Гляди, спиваясь, вообще забудет. Я тоже забуду и больше не приду. Последний раз здесь, у тебя. Сам виноват. Ты предал меня! Всех нас предал. Станцевал и ушел, оставив после себя грязь. Ты хоть понимаешь, что каждый сам за собой должен убирать?
— Вот и лежи теперь там и думай. Понял? Думай и знай, что больше ничего не можешь сделать. Только хуже стало — тебе и нам, — шепотом добавила она.
— Я запуталась, — с горьким скрежетом в голосе проговорила Аня, понизив голос и шмыгнув носом. — Я теперь не знаю, что делать… Как же дальше? — дрожала она голосом, смотря в землю под ногами. — Иногда мне хочется станцевать, как ты, но не на своих… Я тоже хочу плюнуть ей в лицо; усмехнуться ей, как она постоянно мне. Но а что тогда со скверной делать, если придется танцевать? Завалить мир грудой грязи, чтобы потонул к чертям, а потом adiós? А не этого ли ты хотел? И что, думаешь, потонет? Возможно, ты прав, и когда-то он потонет. Всему же есть предел, — и через секунду добавила: — наверное.
— Я не буду ее хоронить, как тебя. Так и знай. Этим вообще ты должен был заниматься! Слышишь? Вы мне оба надоели. Все вы мне надоели!
Чуть позже Аня вскрикнула, немного взвизгнув голосом:
— Я боюсь последовать за тобой! Я не хочу как ты! И зачем ты меня тянешь? Не хочу я, слышишь? Не хочу. Оставь меня, — вставая на ноги, подпрыгнула Аня и скорым шагом пошла от могилы, но скрывшись среди деревьев, через минуту вернулась.
— Прощай, — смотрела она на надгробие. — Я зашла в последний раз. Теперь и ты узнаешь, что значит быть оставленной, — и пошла, через оградки, плиты и покосившиеся кресты, узкой дорожкой на выход с кладбища.
4
Чувство это сродни запоздалому рассвету, отдаленно напоминающее пробуждение от бредовых сновидений. Среди блеклой тьмы, местами серой, в которой нет теней — все сплошная тень, на горизонте, далеко на востоке начинает проглядываться алая полоса. Кажется, нечто недоброе явилось из неоткуда, потому как мрак не исчезает, но являются длинные пугающие тени, будто у всего в один лишь миг отросло что-то черное и молчаливое; словно у этого всего появился из неоткуда двойник — что-то выжидающий, снизу высматривающий. И некуда всему деваться: все замерло, завороженное чудовищным видом двойника, который растет, крепнет и удлиняется. Вскоре двойник станет владыкой мира и явившийся из неоткуда завладеет реальностью. Вместе с двойником крепчает и страх, и отчаяние, и для мольбы нет сил; да и помогала хоть раз она — обращенная в никуда, откуда родом сами тени?
И когда мир от ужаса перед явившимся, уже попрощается с самим собой, тогда тени растворяются, словно пришлый туман: сначала становятся худыми, будто истощенными, делаются смешно-длинными, а потом прилипают к земле и кротко бродят около целый день, до самого заката.
Кто же не повстречает такой рассвет в огромном для себя счастье, прежде пережив дурную, неспокойную ночь, в которой мерещилось, что кто-то ходит, скребется, а иногда и воет? Сколько бы таких ночей не было, и сколько бы раз земля не наполнялась теплым светом, всякий раз рассвет будет принят с восторгом, будто бы впервые за всю жизнь. Теперь столько красок, столько цветов: все живет, смеется и поет. Расцветает всеобщая, чистая, в гармонии любовь, разгоняющая скорби и печали. Надо лишь прислушаться к всеобщей песни согласия и дружбы. Вот, нежным ветерком разносится шелест листьев и пение птиц на ветвях деревьев. Отдаленно слышны детские голоса — в них беззаботная музыка смеха. Видно, как в осязаемой песне изливаются жаркие лучи солнца, и белые облака, неспешно проплывая, монотонно, фоном вторят им.
Ярко и миловидно, как две звездочки, засверкали ее округлившиеся голубые глаза, обнесенные ореолом пышных ресниц. Лоснящиеся черные волосы словно заново ожили на ее неспокойной шее, непрестанно выплясывая свой, особый танец гармонии и счастья, а лицо залилось юным, здоровым румянцем.
Недели с две Лена угасала в жуткой хандре, как иссыхающий забытый цветок на подоконнике. Но теперь вновь явилась на свет настоящая Лена, без темных покрывал и бледных гримас — жизнерадостная, любвеобильная, сама изнутри светящаяся, вся источающая энергию веселого настроения и целыми днями только и думающая, с кем бы поделиться этим огромным миром любви, спрятанным в ее маленьком сердце, и печалящаяся только об одном — поделиться порой не с кем.
Больше всех хотелось безвозмездно отдать хоть чуточку своего настроения подружке Ане, чтобы и на ее лице появился румянец, а взгляд источал теплый свет красивого ярко-зеленного пламени, который бы осветил все вокруг и показал, как же хорош и многогранен этот мир.
Но Аня будто намеренно пренебрегала подругой, специально искала за пазухой спрятанные иголки, подбирая ту, что длине и острее всех.
— Ты куклу себе купи! — сорвалась Аня. — С ней и ходи! Солнышко, птички… — гримасничала она. — Заладила тут, долбанная сестра милосердия. Можешь себе рыжую завести, я не обижусь, — развернулась она.
Часто Воскресенская могла уколоть Лену только из-за привычки, проговорив что-то там, должно быть, неприятное, немного передернув подругу, погримасничав маленько. Не редко такая сценка смотрелась безобидно, а порой даже смешно, о чем Аня, конечно же, не догадывалась, а если бы узнала, с недели две не общалась с подругой, разозлившись на себя, но обвинив в этом Лену. Но и раздражала она Аню вполне часто, как, к примеру, своим бледным лицом во время хандры, или привычкой в нерешительности кусать нижнюю губу, либо же за те же самые «цветочки, солнышко и птички», за радушное ее настроение. Другими словами, подруга раздражала Аню почти всегда, но к этому Лена уже привыкла, то есть свыклась, потому как привыкнуть к тому не в ее силах.
Все бы ничего, да сейчас — заметила Лена — произошло нечто необычное, и не в рыжей кукле с сестрой милосердия обстояли дела, хотя это было что-то новенькое. Рыжая кукла! Тон Ани был совершенно ей не свойственный. Ни разу Лена не слышала такой интонации в подрагивающем голосе Ани. В нем будто засело что-то потаенно-слезливое, горько-затаившиеся, одним словом — была слышна обида.
Замерев, Лена смотрела в спину гордо уходящей Ани. Через шесть коротких шагов Воскресенская встала, скороговоркой проговорила себе под нос, обругав во всем виноватую Лену, и развернулась, обратившись к подруге.
— Так ты деньги дашь? Нищей то?
— Ой, совсем забыла, — спохватилась Лена, опуская руку в передний карман своей строгого фасона черной юбки до колен. — Да какая же ты… — начала было она, но подумав, сказала по-другому. — Ты не такая, у тебя есть я, мама есть, — словно мечтательно заговорила она. — Еще у тебя…
— Ну все! — со страдальческим видом отрезала Аня. — Иди-иди, туда. Туда куда-нибудь. Чирикай, голубка там, в другом месте, — передернуло Аню.
Деньги нужны были Ане, чтобы не сидеть в кофейне за книгой голодной, с изнывающим, растравленным никотином желудком, да и пристрастилась она уже к сладкому латте с любимыми горячими бутербродами. Отказаться от них — настоящая трагедия, сродни трещинам на подошвах ее ботинок, которые она на днях заметила, переобуваясь в кроссовки. Необычайно расстроившись, как при потери чего-то несоизмеримо ценного, Аня три дня сряду молчала, ни с кем не разговаривала, словно исполняя церемонию траура, что не далеко от истины.