Когда Алиса упала
Она перестала махать руками, вытянулась неподвижно, как доска, пятки босых ног упирались в стенку шкафа. Я легла рядом с ней. Намотала ее волосы на палец. Мне хотелось дернуть их. Слишком она взрослая, чтобы устраивать истерики, тринадцать лет, ее фигура уже приобрела женские формы, бондарь на нее заглядывался.
И все равно она закричала, обожгла мне руку горячим дыханием.
Я разворачиваюсь к окну, воспоминание отступает и прячется под кроватью. Корсет под ужасным черным платьем, словно кулак, сжимает невыносимую дневную жару, не отпуская ее, и я обливаюсь потом.
Снаружи так же жарко, но можно вытянуть руки и вдохнуть полной грудью. На заднем дворе цыплята клюют землю, с каждым шажком выпуская коготки и снова втягивая. Рыжие перышки из-за пыли не такие яркие. Как бы цыплята ни махали крыльями, ни выщипывали пыль, она никуда не девается. Они забираются на остатки теплицы, переваливаются через них, четыре столба так и стоят по углам, над обугленными досками, и черной сажей, и землей, исчезая в рогозе у края воды.
Почему теплицу не снесли? Ведь это опасно – странно, что Кэти позволила ей остаться. Эти осколки, и острые углы, и обещание приключений так привлекают маленьких мальчиков.
Как будто здесь два разных дома: внутри блеск парчи и соревнующихся друг с другом обоев, стеклянные козочки и розовощекие дети, кушетки, перетянутые жаккардом, и приставные столики из тигрового клена, а снаружи все аскетично и уже начинает гнить.
Я замечаю квадратик ткани, розовой и веселенькой, туго натянутой между треснувшим круглым фонарем и изогнутым полозом перевернутого кресла-качалки. Это кусок лоскутного одеяла. Я хватаю за уголок и вытягиваю его. Ткань перепачкана сажей. Узор все еще яркий: ситец и шотландка, круги и квадратики, кусочки старых платьев (Алисино, мое), краешек обожженного черного бархата от старого папиного сюртука.
Я прижимаю ткань к сердцу, словно это вызовет из небытия те дни, когда мы с Алисой подбирали лоскуты, когда ее пальцы теряли детскую неловкость, обретая уверенность молодой женщины. Когда мамины руки все еще были полными и она искусно шила, а мы втроем проводили долгие зимние вечера за разговорами о будущих мужьях да о том, что приготовить на десерт. Когда Алиса еще разговаривала.
Я сжимаю ткань в кулаке, отгоняю курицу и поворачиваю обратно к дому. Но я медлю, мне не хочется сидеть в удушающей жаре. Я прохожу мимо огорода во двор перед домом, щурюсь от внезапно ослепившего меня солнца. Вяз уже не защищает от его лучей, остался лишь толстый пень да пожухлая трава. На двери вялая тряпка из черного крепа.
И тут меня точно в живот ударили. Алиса не вернется. Она лежит в ящике в земле, куда не попадает свет, дающий силы. Я падаю на колени, хватаю грязь руками и не могу сдержать вопля, царапающего горло.
Сестра, где ты?
* * *Конечно же, дилижанс приедет. Даже в воскресенье по крайней мере один должен ходить. Я ступаю в глубокую колею, смотрю назад, туда, где стоит дом, и дальше, на дорогу в Хэрроуборо. Я далеко ушла. Пыль мерцает, жар клубами поднимается от земли. В роще я замедляю шаги, я жажду тени, хоть недолгого отдыха от взглядов овец и жужжания насекомых.
Я не надела чепец, так и голову перегреть недолго. Расстегиваю воротник, обмахиваюсь платком, хотя он влажный от пота.
До меня доносится еле слышный звон металла и цоканье копыт. Раньоны, наверное, из церкви возвращаются, они живут через две фермы от нас и не откажутся подвезти меня.
Я промокаю платком шею. Приглаживаю волосы. Смотрю, как приближается телега, запряженная каурой клячей. Светлые волосы мистера Раньона словно паутина, он жует трубку с длинным черенком. Миссис Раньон сидит сзади, видно только, как подпрыгивает ее голубой чепец.
Мистер Раньон сбавляет ход и смотрит на меня.
Миссис Раньон прикладывает младенца к груди и наклоняет голову. Черты лица у нее грубые, только чепец их смягчает.
– Куда направляетесь? У вас все в порядке?
– Я ждала дилижанса.
– Гм.
Мистер Раньон глядит на жену, на дорогу позади. Сдвигает трубку во рту справа налево.
– По воскресеньям дилижансы не ходят.
– Мне дилижанс нужен, – говорю я. На губах мерзкий вкус соли. Я плачу. Я стою на Почтовой дороге в покрытой пылью одежде, держу в руках обугленный по краям лоскут ткани, от которого пахнет копотью.
– Садитесь позади с Эссой. Мы довезем вас до дома, а завтра будет дилижанс. Вы уж не сумлевайтесь.
Эсса похлопывает рукой по бортику телеги:
– Забирайтесь, познакомитесь с малышом.
– Я жду дилижанса.
– Залезайте. Нельзя здесь долго стоять, а то солнечный удар хватит, – ласково, нараспев бормочет она, будто со своим младенцем разговаривает. – Залезайте.
Она берет меня за руку, помогая забраться на задок, и притягивает к себе, так что мы ударяемся плечами, когда мистер Раньон разворачивается, а колеса телеги подпрыгивают на неровностях. У младенца густые черные волосы. Вытянув губы трубочкой, он пускает пузыри. Хватает маму за шаль, сжимает кулачок.
– Как его зовут?
– Фредерик Хирам.
Она три раза целует мальчика в макушку и так и сидит, опустив подбородок на его голову.
– Ваш брат рассказал нам новости.
– Бедняжка, – говорит мистер Раньон. – Хорошая была девушка.
– Но так оно лучше, – отвечает Эсса. – Лучше для нее.
Фредерик Хирам гулит и повизгивает.
– Тихо, миленький.
Я зажмуриваюсь, но так и вижу Алису, падающую с крыши. Открываю глаза и гляжу на череду полей, усыпанных белыми пятнышками-овцами. В траве скользит темный силуэт. Лиса.
Я машу лоскутной тряпкой:
– Не трогай!
Лиса вздрагивает и прячется под кустом ежевики, бросив на меня беззащитный взгляд. Ее желтые глаза почти прозрачные.
Старая кобыла выдыхает и трясет головой, роняя слюну вперемешку с мокрым сеном. Мальчик уже не гулит, а истошно вопит.
Личико у него синеет, миссис Раньон качает сына вверх-вниз.
– Какой же сильный у него голос.
– Это точно, – соглашается мистер Раньон, – это точно.
Фредерик Хирам замолкает, убаюканный тряской, его веки опускаются. Миссис Раньон похлопывает малыша по спине, искоса глядя на меня, щурится, защищаясь от дорожной пыли. Лицо у нее широкое и плоское, которое кажется еще больше под полями головного убора, и она покусывает сухую кожицу на нижней губе, не решаясь спросить, почему я брела по дороге в воскресенье.
Я едва сдерживаю смех. Может, сказать ей. Сказать, что я в Бродерс-хаус собралась. В сумасшедший дом. Может, она просто кивнет и опять похлопает Фредерика Хирама по спине. Может, посмотрит на меня странно – так, как раньше смотрели только на Алису.
А может, мальчик снова завопит, поэтому я молчу и смотрю на пастбища, пока мы не подъезжаем к дому. Мистер Раньон останавливает лошадь.
– Зайдете к нам? – спрашиваю я. – Я уверена, что Кэти…
Но слова застревают у меня в горле, словно треснувший камень. Я хватаюсь за бортик тележки. На обочине стоит Алиса, босая, в тонкой сорочке из хлопка. Она сцепила руки перед собой, длинные рыжие волосы, до пояса, разделены на прямой пробор. Розовые губы, россыпь веснушек, глаза цвета мха.
– Алиса.
Мистер Раньон спрыгивает с облучка, загораживая обзор, подходит к задку телеги и открывает калитку. Протягивает мозолистую руку, помогая мне спуститься.
А Алиса так и стоит, подол ее сорочки весь в черных пятнах, под ногтями земля, на шее смазанная грязь. Она смотрит на свои босые ноги, смотрит, как я спускаюсь с телеги, как мои ноги путаются в юбках. Я вся трясусь. Делаю шаг к ней.
– Передайте наши соболезнования, – говорит миссис Раньон. Она прикрывает голову Фредерика Хирама шалью, защищая его от жаркого солнца.
Ее супруг забирается на свое место.
Алисы на обочине больше нет.
Резкий порыв горячего ветра прижимает к земле сожженную солнцем траву, и овцы, блея, направляются в тень старого амбара. Густую тишину нарушает бренчание уздечки – лошадь затрясла головой.