Все мои лица (СИ)
Мне фиолетово. Какое ЕГЭ? Зачем? Жизнь кончена.
– А пока время есть, – заворчали бортовые пушки, – мы займёмся твоим лицом.
По-прежнему упершись лбом в холодную стену, я грубо брякнула:
– Чё, спонсоры забашляли? В больничке озвучили, почём мне рожа встанет. Столько спонсоры не отвалят.
– Сюда повернись, я с твоей задницей разговаривать не собираюсь, – рокотала директриса.
– А смысл?
– Есть смысл, Лейкина. Покажу что-то.
Развернувшись, я обнаружила перед носом пачку бумаг.
– Чего это?
– А того это, Лена. Знаешь, почему тебя принцессой на бобах зовут?
– Добрые все, вот и зовут, – буркнула я, но любопытство уже застучало клювом мне в черепушку.
Броненосец пожевала губами, будто хотела сначала проговорить про себя, и выдала:
– Это, кстати, с моего языка соскочило. Я, когда с этими документами ознакомилась, – она потрясла бумагами, – обалдела. Сколько лет работаю, таких детей у меня не было. Ну и брякнула, не подумав, а воспитатели разнесли. Так что, извини, Лейкина. Дело в том, что отец твой, – она опять прожевала несказанные слова, – приёмный отец, он, как тебя удочерил, завещание составил. Видно, раньше ему не надо было, а ты появилась, и вот… Так что, ты, Лейкина, у нас девка богатая. Правда, основное, там холдинг из предприятий, всякое такое, – бумаги опять закачались у меня перед носом, – тебе только в двадцать восемь лет достанутся. Так записано. А пока тебе полагается трастовый фонд. И денег за десять лет, что ты на гособеспечении сидишь, накопилось более, чем прилично. Хватит не только физиономию твою в божеский вид привести, но и вторую на затылке скроить. Я, вообще-то, собиралась рассказать, когда ты на выпуске будешь, но ради такого дела не грех кубышку распечатать. С косметической клиникой я уже договорилась. А нет, сначала стоматология, импланты поставишь, потом…
Но я уже висела у нее на шее, и что потом, было не важно.
Броненосец своими пушками расстрелял все мои беды. Броненосец и папа. Мой добрый папа.
Меня ждёт новое лицо. И зеркала перестанут подсовывать чудовищ вместо отражений.
Новая жизнь и счастье. Для меня. Когда наступит завтра.
Глава 3
Воспитанник детского дома должен: …уделять должное внимание своему здоровью и здоровью окружающих. (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Косметологическая клиника – кубическое серое здание в центре города – непременные улыбки девушек в форменных салатовых костюмчиках, много света и горшки с разлапистыми кустами в углах коридоров. Приторная вежливость поначалу: «Присядьте, пожалуйста… Заполните, пожалуйста… Не затруднит Вас… Будьте любезны… Елена Владимировна…» и миленькое панибратство позже: «Леночка, укольчик… Зайка, на перевязочку… Ленусик, процедурку не пропусти…» Мне, привыкшей к детдомовскому «равняйсь-смирно», это казалось искусственным. Но потом я привыкла и к улыбкам, рыбками мелькающим на лицах, и к уменьшительным суффиксам, попрыгайчиками выскакивающим в конце фраз.
Здесь тоже был порядок – ежеутренний замер температуры, кормёжка, своё время для обследований, своё для укольчиков, своё для процедурок. Расписание, по которому прыгаешь, как по клеткам в классики. Впервые за мои последние десять лет мне полагалась своя комната. Палатой ее можно было назвать с трудом. В первую ночь угнездилась под одеялом, закрыла глаза, и вдруг… «Леночка, спокойной ночи», – мамина рука щелкает выключателем у двери и моя (моя!) комната тонет в полумраке, лишь ночник-сова желтоватой луной светит с тумбочки. Голоса за стеной: «Так после лета вытянулась, всё коротко» – «Растет дочка» – «Надо бы Леночке новую кутку купить, а то в школу стыдно, до пупа, рукава по локоть» – «Завтра отвезу вас в торговый центр, гуляйте, девчонки». Это был мой дом, моё детское счастье. Оно ощущалось щекой, прижатой к пухлому боку подушки, коленями, поджатыми к животу внутри одеяльного комка, веками, согретыми несмелым светом ночника.
Я знала, что лежу в палате, а моё тело – нет. Оно отказывалось это знать. Оно снова чувствовало себя в тепле уже забытого разумом дома, в уюте, который может создать лишь семья. Спорить с телом не хотелось.
Мне не было страшно. Режьте, давайте режьте побыстрее, что мне терять?! Но надо было сделать кучу анализов – биохимию крови, ЭКГ, флюшку – я узнала много новых слов. Еще меня фотографировали со всех ракурсов, будто перед камерой не страшнющая уродина, а фотомодель или киноактриса. Светили в лицо, разрисовывали его пунктиром, снимали, стирали, снова рисовали и снова фоткали. Пожалуй, это было самым некомфортным.
Врач сказал, лучше начать с носа. Зачем? Он, хоть и долбанутый о торпеду, но на месте. Перегородка, говорит, перекривилась, дыхание нарушается. Сопеть-храпеть буду. Ладно, пусть будет нос. Носом больше, носом меньше… Я как-то сразу ему поверила, врачу этому. И медсестрички щебетали: «Олег Викторович – светило, Олег Викторович – талант… Такой молодой, а уже… Золотые руки… К нему из Москвы едут… У нас, знаешь, кто лежал?» – и так далее. Но я не на руки повелась, на глаза. На улыбку. И на голос. Взгляд его тёмно-серых глаз завораживал. Он смотрел, будто перед ним не я, не материал для работы, а нормальная девушка – ни отвращения, ни скрытой жалости, ни скуки. Он улыбался мне. Именно мне, детдомовской пацанке с халтурно сросшимся лицом, Ленке Лейкиной, по кличке Сапог. Пока я двигалась сквозь всякие обследования, он заходил иногда ко мне в палату поговорить. Сначала я стеснялась, хотелось натянуть черную маску с нарисованным оскалом, спрятаться за ней. Сидела на кровати, подтянув колени к подбородку, скрывалась за ними, смотрела в пол, чтобы не в лицо – будто если я не буду видеть его, то и он меня не увидит. Дурочка.
– Ну что? Как ты сегодня? Не скучаешь тут у нас? Я тебе почитать принёс, – он садился верхом на стул, бросал на покрывало какую-нибудь книжку, что-нибудь обязательно смешное, Вудхауса или Джерома.
Рассказывал какой-нибудь фильм, то весёлый, то романтический. Или просто случай, анекдот. Я слушала.
Он крутил руками, словно рисовал в воздухе, то, о чем говорил, порой прикладывал пальцы к вискам, словно ловил ускользающую мысль. Крохотная пауза в рассказе – полуприкрыты глаза, сжаты губы – и вот он снова улыбается, весь радостно распахнут, и история течёт дальше.
Я слушаю.
Ночью, когда оставался только приглушенный свет ночника, полумрак звучал его голосом:
– Ты представляешь, она на каком-то деревянном обломке, а он в воде, ему не поместится с ней рядом. Он непременно замёрзнет, утонет. Уже скоро. И она готова умереть вместе с ним, но он говорит: «Ты должна выжить. Пообещай мне, что ты сделаешь все, чтобы выжить. И будешь помнить меня. Так я останусь с тобой навсегда».
«Навсегда», – бархатные тёплые вибрации. Они проникают под кожу. В каждую клеточку тела. Колышутся в голове прогретой на солнце волной, как краешек воды в мелкой речушке. Горячими крохотными маятничками ходят в груди, в животе, в самом его низу. Засыпая, я оказываюсь на качелях – вверх-вниз, навсегда.
Из-за шторы вплывает одуряющий запах жасмина.
Наконец, процесс двинулся, как корабль со стапелей:
– Леночка, завтра операция. Готова? Помнишь, с утра ни есть, ни пить? – дежурная улыбка медсестры.
Свет в лицо, прикосновения кончика карандаша к коже, укол в вену, маска, сон, бинты на лице, боль, перевязки. Новый круг, новый цикл: свет… укол… сон… боль…
Первые желтые листочки на жасминовых кустах под окном.
Мой день рожденья. Пришли Броненосец и Машка. Принесли бисквитное пирожное с полосатой свечечкой – ни сладкого, ни жирного мне не рекомендуется. Но ведь восемнадцать! Ну чуть-чуть, ты же умница, Лена. Машка подарила мне блескучую, усыпанную пайетками косметичку с дежурным набором: тушь, тени, пудреница, помада. Скоро, мол, пригодится. Но настоящий подарок мне сделала директриса. Пока я медленно вкушала свой «деньрожденский торт», она разложила на столе всякие бумаги – разноцветные бланки с печатями – свидетельство о вступлении в права наследства, свидетельство о собственности на квартиру, свидетельства о том и о сём. Мне восемнадцать, теперь это всё по-настоящему моё. Среди бумаг мелькнул ключ, обычный плоский ключик с пластиковой рыжей головкой. Я сразу цапнула его: