Все мои лица (СИ)
Считается, что человек, схлопотавший по башке, не помнит самого удара. Амнезия. Вот он заходит в подъезд, за них хлопает дверь. А вот он обретает себя, лежащего на лестничной площадке под почтовыми ящиками, без кошелька и смартфона. И ни хрена не помнит. Ни кто его оглоушил, ни как это произошло. Маленький кусочек реальности выскочил от удара и улетел, растворился в воздухе.
Мир вернулся, наплыл головной болью, резью в глазах. Валяюсь на соломенной куче. Дежавю. Правда, руки мои на этот раз связаны за спиной. Носорогов и его подручница сидят на табуретках. Свет из окна хорошо освещает их. Они вырядились в чёрные рясы, вроде тех, что надевают выпускники институтов, когда получают дипломы. Нет, не рясы. Что это я? Соображалку растеряла. Мантии. Эти чёрные балахоны называются мантиями. У девчонки перебинтована левая ладонь, а у мужика на шее наклеен здоровенный кусок пластыря. На щеке красуется синяк и подсохшие корки – след моего укуса. Созерцание ран принесло мне некое удовлетворение. Поёрзав, я уселась. Отталкиваясь пятками доползла на заднице до стены, привалилась спиной. Покрутила запястьями, пытаясь ослабить путы. Не получилось.
– Мы будем судить тебя, – провозглашает Носорогов.
Я вижу, как он открывает рот, слова вырываются оттуда, но звук запаздывает. Пока смысл доплывёт до моей побитой башки, пока ввинтится в мозг через уши, несколько частиц времени успевают навсегда исчезнуть. Сколько ещё этих частиц достанется мне? Сложится ли из них день? Или лишь час? Этот вопрос занимает меня куда больше, чем слова. Пусть говорит. Видно, ему, как и убитому мной братцу, нравится играть, устраивать представление, распределять роли. В этом шоу мне досталась роль преступницы, которую должны покарать. Поэтому пусть говорит подольше. Пока он говорит, я жива. Я пытаюсь смотреть в окошко. Но мне видна лишь кромка забора и небо над ней. И сорока. Она сидит на заборе, точно в центре картинки. Вчерашняя или другая? Я почти не разбираю, что бормочет «судья», но вдруг вскидываюсь. «Эвелина», – это слово, вырвавшееся из Носороговского рта, выстрелом жахнуло над головой.
– Я не Эвелина! – кричу прежде, чем успеваю подумать. – Не Эвелина! Я не знаю, кто это!
Девчонка смеётся, запрокинув белобрысую голову. Смех такой заливистый, весёлый. В этом запертом, провонявшем страхом, ненавистью и дерьмом сарае он звучит дико. Они психи! Сумасшедшие! Два психа, решившие доиграть пьесу кукольника.
– Расскажи ей, – отсмеявшись, говорит девчонка, – пусть знает.
– Зачем? – он поворачивает голову к своей подружке.
Теперь я вижу его лицо в полупрофиль. Сейчас, когда покусанная щека скрыта от меня, он становится поразительно похож на Олега. Двигаясь в поле моего зрения, это лицо словно рябит речной водой, переливается —то Олег, а то вовсе нет, и не похож, скулы шире, челка падает на глаза. Но сейчас, на короткое мгновение он становится Олегом. Я вижу именно его, и сама оказываюсь совсем в другом времени и пространстве. В каком? В студии? В подвале? Пространство и время перемешиваются у меня в голове, слипаются в пёстрый комок пластилина, и мне уже не разделить эту смесь – я никуда не уходила из клетки, все мои побеги были эфемерны, как сны. И неважно, кто скрывается за знакомым лицом – Самойлов или Носорогов, мёртвый или живой – я в клетке, я пленница, я Понедельник. Навсегда. Откуда-то из глубины памяти, как из глубины океана, тихо прозвучало: «Я останусь с тобой навсегда».
– Ну тогда я расскажу. Так надо. Надо, чтоб она услышала и поняла. Все поняла. Всю свою вину. Она должна понимать, за что мы судим её.
Теперь девчонка не смеялась. Эта невзрачная, блёклая мышь, напялившая судейскую мантию, стала очень серьёзна. Она говорила, и глаза её светились. Это был свет торжества. Кто она мне? Кто я ей? Почему она обвиняет меня? Просто. Все так просто. Она любит этого урода Носорогова. Так же беззаветно, как я, накачанная дурью пацанка, любила его брата. Так же, как я, эта идиотка отдает всю себя своему обожаемому мужчине, растворяется в нём. Смотрит его глазами, думает его мыслями. Какие же мы дуры – я, она, тысячи других девчонок. Нам мало любить своих мужчин, мы обожествляем их, задыхаемся от счастья, когда они улыбаются нам, когда гладят ласково. Мы, как собаки, отдаём им свои души. Мы, не задумываясь, готовы умереть ради них и растерзать любого, на кого они укажут пальцем: «Фас!»
Что она там говорит? Надо настроить отстающий слух.
– Эвелина была женой Олега. Она была красивой.
«Краси-и-ивой», – протянула, в голосе змеёй скользнула зависть. Продолжила:
– Красивой стервой. Как ты. У тебя её лицо.
Теперь всё встало на место. Он вырезал из всех из нас одну и ту же модель. И теперь я знаю, кто был прототипом. Может быть, я услышу, почему он красил нас в разные цвета?
Девушка сидела на табуретке, сложив руки на коленях. Она словно отвечала урок:
– Она бросила его. Как-то в понедельник он вернулся с работы, а её нет. Линка – сучка. Записку оставила: «Я ухожу. Не могу больше терпеть». Он искал её. Не нашел. А Вадим нашел, – в голосе прозвенела иная нотка, восхищение.
Девчонка повернулась к Носорогову, притронулась забинтованной рукой к нему, улыбнулась, и свет, внутренний свет любви и любования осветил невзрачное личико. И оно расцвело истинной красотой. Она перевела взгляд на меня, и свет стал огнем праведного гнева, полыхнул оранжевым в глазах. Она смотрела не на меня. На Эвелину. Это её она судила. Как посмела та перестать любить своего господина?! Бросила. Ушла.
– Вадим нашёл её. Он просил, умолял вернуться. Без неё Олег страдал. У Вадима сердце разрывалось, когда он видел, как его брат мучается. А эта тварь смеялась. Сказала, что никогда не вернётся. Что Олег – чудовище. Что таким, как он, место в психушке. Вадим наказал её.
– Я наказал её, – глухо повторил Носорогов слова своей подруги. – Она не должна была так поступать, так говорить. Это я подсказал брату идею сделать себе новую Эвелину.
Он замолчал, сидел сгорбившись, глядя в пол. Набежавшая на небо тучка пригасила свет, сочившийся сквозь окно, и фигура «судьи» прикинулась камнем, мрачным, холодным. Он убил Эвелину, потому что любил брата. А она не любила. В этом была её вина. Теперь он собирается убить меня. Весь этот нелепый спектакль скоро закончится. А вместе с ним закончусь и я.
Носорогов продолжал рассказывать. Девчонка смотрела на него. Я смотрела в крохотное окошко сквозь ржавые кресты арматуры.
Я не узнала, что было ненормального в отношениях Олега и Эвелины. Могу только догадываться по более поздним событиям, но так или иначе, она не стерпела эту ненормальность и ушла. Самойлов, буквально впал в истерику. И брат пришёл ему на помощь. Но увещевания не сработали: Линка-стерва не вернулась к мужу. Носорогов убил её. Сказал ли он об этом брату? Скорее всего, нет. В той игре в куклы Эвелина возвращалась к Олегу по воскресеньям. И опять сбегала в понедельник. Круг за кругом. Сбегала, возвращалась, сбегала…
Смерть брата Носорогов почуял. Наверно, между близкими людьми так бывает. Почуял, кинулся звонить, телефон не отвечал. Позвонил в клинику. «Олег Викторыч умер… Такое несчастье… Нет, мы ничего не знаем… Наверно, несчастный случай или авария… Похороны? Наверно, отдали тело родственникам, они и похоронили», – это все, что ему ответили. Где и как он раздобыл информацию, бог весть. Но он вычислил меня. Я была последней в подвале, где «умер» кукольник, значит, я – убийца. Что у Байбакова с Зайчиком прошло для правосудия, не прошло для Носорогова. Он ударил, но промахнулся, куст сирени в вечернем парке прикрыл меня. Тогда он напал на Рустама. Убивать не собирался. Чикнул ножичком и залёг в засаде возле дома, знал, что я примчусь. Сегодня, завтра, не важно. Он ждал. И дождался. Мышеловка захлопнулась. Я попалась.
Вот, собственно, и вся обвинительная речь. Прямо, настоящий суд. Они даже дали мне слово. Последнее слово. Я промолчала. Тогда был оглашён приговор.
– Мы казним тебя. Не убьем. Именно казним. Ты убийца. Убийце – смерть. А моратория на смертную казнь у нас, извини, нет, – весело сказала девчонка.