Все мои лица (СИ)
Теперь всегда будет понедельник. Пока не убьет меня. Не загонит в петлю.
«С-с-сме-е-ерть!» – завыло в голове. Там, в голове, больше ничего не оставалось, пустыня – каменное серое плато – и над ним истерично голосит спятивший ветер: «С-с-сме-е-ерть!»
Долго ждать не пришлось. Хлопнула дверь, дунуло скознячком по босым ногам. Он вышел из-за ширмы. Сел.
– Пей!
Не поднимая глаз, поднесла бокал к губам, сделала большой глоток.
– Ты поняла, Эвелина? Убежать от меня нельзя.
Я кивнула низко опущенной головой.
– Но ты плохо поступила. Я должен тебя наказать.
Он лихо махнул в рот содержимое своего бокала. Закашлялся. Схватился за горло.
– Сука!
Да! Я – детдомовская сучка. Хитрая, изворотливая, злая!
У меня получилось! Быстро впрыгнув в ненавистное платье, понеслась в подвал. Я почти бежала. Прыгала через ступеньку, подобрав подол. Стол, бокалы… Высыпать в синий содержимое моей пудреницы. Да-да, она благополучно дождалась меня за рамой репродукции в сортире. Высыпать и размешать мизинцем. И занять стул с другой стороны. Катать в ладонях красный бокал.
Вздернув голову, пустила в перекошенную морду струю вина, которое держала во рту. Швырнула бокал, багровым расцвела его грудь. Вскочила. Он бросился ко мне, схватил, разрывая шёлк платья. Но сил уже не хватало. Ядерная смесь, накопленная ещё там, в студии с окном на рыжие клены, работала быстро. Его качало. Схватил меня за горло – пальцы холодные, липкие. По вискам пот. Я толкнула его. И он упал. Упал на спину. Завозился жуком, суча лапками. Но перевернуться не смог. Подхватив подмышки, потащила. Сопротивляется, зараза, извивается червем, сипит: «С-с-сука!» Тяжёлый. Еле затянула на высокую кровать. Руки и ноги в наручники. Готово. Села рядом отдышаться.
Нет, нельзя. Остановлюсь – передумаю. Не то, что пожалею эту мразь, просто испугаюсь. Не дойду до конца. Попробую сбежать. И всё пойдет на следующий круг.
Последний раз посмотреть. Он уже в отключке, лицо разгладилось, глаза блуждают. Где он сейчас? Может, в студии готовит мне ужин, рассказывает забавную историю. Или сидит за столом, плачется перед неведомой Эвелиной. Или гоняет по бетонному коробу очередную красноголовую жертву. Провожу пальцем по бледной щеке. Не для того, чтобы запомнить. Чтобы забыть.
Прощай, Олег.
Впервые за долгое время называю его по имени. И в последний раз.
Прощай, Олег.
Подушка накрывает лицо. Оно исчезает навсегда. Я чувствую ладонями, как из тела уходит жизнь.
Из меня тоже что-то уходит. Вытекает. Воля? Сила? Жизнь? Я таю. Меня всё меньше.
Роняю подушку на пол. Ухожу, не оглядываясь. Не обращая внимания, на то, что рваное платье свалилось. Просто перешагиваю синюю тряпку. Иду голой по кукольному дому. Голой, пустой. Я вытекла вся. Нет больше Ленки Лейкиной. Она умерла в бетонном подвале. Посреди узенькой комнатки у глухого окна стоит убийца. Отражается в черной амальгаме заоконной ночи – белое лицо, скорбные складки у рта, багровый нимб надо лбом.
Я – убийца. Я больше не человек. Мне нет места на земле. Дьявол заберёт меня.
Дьявол не заставил себя ждать. Створка двери отскочила, ударившись в стену, и в проеме возник Он. Дьявол был чёрный, без лица. Вытянул тонкую лапу ко мне и заорал:
– На пол!
И тогда заорала я. Крик жёг мне горло. Он вываливался кусками, жёсткими, колючими. Куски резали гортань. Каждый вопль выносил часть меня, часть прожитого мной времени, опустошая нутро моей души. Сгустки времени, сгустки реальности. Вылетел червяк, прикованный к кровати, потом висящая под окном куколка, весь этот заповедник страха, Машкино тело, брошенное в придорожный снег, белые лампы операционной, детдомовские узенькие кроватки, машина, летящая в открытую пасть грузовика… Я выблёвывала накопленную годами боль. И она, вываливаясь, таяла. Оставался только покой пустоты. Наконец, он заполнил меня, внутри и снаружи. Покой был тёплым и влажным, покачивал и хранил. Я останусь в коконе покоя навсегда.
Глава 9
Воспитанник детского дома обязан: …следить за своим внешним видом: быть чисто и аккуратно одетым, причесанным, в детском доме носить домашнюю форму одежды… (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Тёплая субстанция пустоты подтолкнула меня, я вынырнула. Мир был белым и слишком ярким, слепил глаза. Возле меня стоял светлый ангел. Он говорил со мной, но язык его был невнятен. Кажется, там, в пустоте, я позабыла все языки. Я улыбнулась ангелу и нырнула обратно в ватное облако покоя.
Но покоится бесконечно не удалось. Не время ещё. Пришлось вновь обретать себя. Я всплывала не однажды. И каждый раз получала новое воспоминание. Память моя стала похожа на замытый дождями листок-объявление, приклеенный к столбу. Бо̀льшая половина хвостиков понизу оборвана. Лампа операционной слепит глаза. Сверху опускается пластиковая маска, накрывает мне нос и рот… За окном дождь, под ним мокнут качели, под доской скапливается рыжая, выстеленная кленовыми листьями лужа… Я прижимаю к себе девушку с кудлатой головой, мы обе кричим, чужие руки отрывают её от меня, швыряют в кювет… Бледный оттиск голого тела в оконном стекле, черная безликая фигура… Между маячащими в мозгу фрагментами пробелы. Больше всего почему-то беспокоит последний: девушка в снегу – черная фигура. Между ними что-то… Важное. Что? Не помню.
Череда узеньких кроваток. Ведь это уже было у меня? Где-то… Когда-то… Значит, я вернулась. Куда-то…
Окна. На них решетки. Делят на квадратики серый асфальт и голые стволы деревьев. Ну не совсем голые. Вон, проклюнулись листики. Сорвать, сунуть в рот, пожевать – почувствовать клейкую весеннюю сочность, зеленую даже на вкус. Не получится. Деревья снаружи. Я внутри.
Я уже понимаю, это какая-то больница. Но что здесь лечат? У меня ничего не болит. Но выдают лекарства: «Пей!» Сую в рот, выпиваю воду, показываю пустой рот, выплевываю таблетки в ладонь, прячу под соседский матрас, не свой. Почему? Не знаю. Но помню, что глотать нельзя. Ещё уколы. От них не отвертишься. Одна девушка – её койка у самой двери – всегда знает, когда придет медсестра со шприцами. Прячется в туалете, боится уколов. Но её всегда находят. Тащат в процедурную. Она визжит. Потом возвращается. Плачет. Остальные над ней смеются. Она лежит, свернувшись клубком, бледные икры торчат из-под голубенькой ночнушки, вздрагивают острые плечи. Остальные – ситцевые застиранные халаты, мятые ночные рубашки – стоят вокруг, трясут кровать за спинки, гыкают, взвизгивают, похохатывают, давятся колючим матерком. Ей горе, им радость. Мне всё равно.
Это не какая-то больница. Это психушка. Дурка. Я в дурке. Ну и ладно. Самое мне место. Непомнящей. Отупелой. Неотвечающей. Почти нереагирующей ни на что. Целый день сидящей в кровати, пока не гонят в столовку или в очередь за таблетками. Ноги поджаты, щека на колено, глаза сквозь решетку на улицу.
– Мне кажется, пора. Такой шок будет на пользу. Выведет её… – доносится из коридора.
Сразу понимаю, это про меня.
Дверь, скрипнув, открывается. Но я не поворачиваюсь, по-прежнему смотрю в окно на унылый асфальт и торчащие из него стволы.
– Ленка! – девичий голос, знакомый, но не помню, чей.
– Ленка! – требовательно, и за плечо трясет.
Поднимаю голову. Машка! Ну вроде как. Остриженная. Курчавый барашек. Но Машка же!
В голове завертелось пылевой бурей. Чуть с кровати меня не сдуло. Нет сдуло-таки. Я ноги спустила, а встать на них не смогла. Блеклый прикроватный линолеум подпрыгнул и треснул меня прямо в лоб. Когда очнулась, Машкино лицо нависало знойной африканской луной, глаза хлопали, ресницы гоняли воздух лёгким сквознячком. За луной маячил силуэт. Не медсестра, не врач, какой-то парень или дядька. Тёмный силуэт, черный. Как тот дьявол, что являлся наказывать меня. Наказывать за что?
За убийство!
Я вспомнила! Треск синего шёлка, падающие свечи, прикованный к кровати полуголый червяк, подушка, отражение в окне – смазанный подмалёвок на черном холсте. Дыры в памяти затянулись. Всё встало на место.