Зеница ока. Вместо мемуаров
— Мудило гороховое, обыкновенный матрас ты называешь плавсредством, — возражал я.
— Плавсредство, пригодное для любой цели, блядский советский писатель, предатель мирового коммунистического движения! Мы мониторим весь берег на глубину сто миль. У нас тут ни рыба не проплывет, ни птица не пролетит без разрешения по месту жительства! А тебя, распиздяй Аксенов, мы всем отрядом расстреляем, если не прочтешь нам лекцию «Положительный герой социалистического реализма».
Я был уже мокр, как все море, то есть совсем не мокр. Если мой матрас проткнет рыба-меч или пропилит рыба-пила, я тогда совсем стану морем. Все живое и все неживое взаимосвязано в этой нашей, разгреби ее на хер, периферийной реальности. Не все еще связи открыты инженерами человеческих душ, допускал дядюшка Сталин. Впрочем, нечего лезть с человеческими душами в мир угрей. Займитесь вашими собственными делами, пока не сдохли. Побег, утверждает Николас Бердяев, это экзистенциальный прорыв. Теперь передо мной симфоническим раскатом полностью открывается связь между надувным матрасом и книгой данного автора. Матрас, норовя перевернуться, влечет меня все дальше в самопознание. Оно залепляет мне брызгами морду, накрывает с головушкой и выбрасывает на свой гребешок, чтобы потом опять и опять… Поток первого гласного звука «АААА» все еще летит надо мной, но замирает, замирает.
Глоб-Футурум
Столкновение со старым другом. Он въезжает мне «дипломатом» в бок, я едва ли не сбиваю с него очки. От неожиданности забываю, что я не дома, а на родине, и бормочу нелепое: «Бег ёр пардон!» Тут происходит радостное, взахлеб, узнавание. Ты? Ты? Я! Ну, я, конечно! Отвыкший за столько лет от московских лобызаний, в очередной раз балдею, видя летящие ко мне губы. Лобызаемся, да не просто в щеку, а как-то почти по-брежневски, едва ли не взасос. Что угодно можно подцепить при таких лобызаниях, от флюса до СПИДа.
— Ну, что у тебя?! — скорее восклицательно, чем вопросительно, произносит друг после поцелуя.
С ответом можно не торопиться. Смотрю, пытаюсь понять, кто такой. Беспорядочное полысение, пегие от массированного поседения усы и баки выдают в нем принадлежность к нашему поколению: «шестидесятник». Широченный, однако, пиджак с подкатанными рукавами и плиссированная мотня штанов роднят его с новой коммерческой молодежью. Шея друга тоже производит двойственное впечатление: прорезанная продольными и поперечными морщинами, снабженная уже наметившимся старческим мешочком, она в то же время украшена золотыми болтающимися медальонами. Ясно, что, несмотря на множество прожитых лет, вечно юная погоня за счастьем продолжается. Может быть, я узнал бы его по глазам, однако они прикрыты дымчатым пластиком в великолепной раме, штучка долларов на триста, не менее.
С этими узнаваниями сущий грех. После многолетнего отсутствия и вся-то родина не очень отчетливо фокусируется, что уж говорить об отдельных лицах. Не далее как вчера в Доме кино я совершил по меньшей мере четыре faux pas. Напрочь не узнал хорошего режиссера, с которым когда-то и водки немало выпили, и даже сфантазировали несбывшийся фильм. Потом полчаса самым задушевным образом беседовал с гадом. Потом с писателем одним толковал о его книге, имея в виду совсем другую книгу другого автора. И, наконец, встретил милую, полноватую и напрочь незнакомую даму, которая назвала меня по имени и напомнила, как я совсем еще мальчишкой заходил к ней «с Геркой». Зацепившись за этого Герку, я стал осторожно задавать о нем, так сказать, «наводящие вопросы». Она смотрела на меня грустным взором и, кажется, не понимала, что я ее не узнаю. Пусть тридцать три года прошли, пусть Заокеанье, но все-таки нельзя ж ее не узнать. Я это понимал и делал вид, что только лишь Герку я вот что-то не припомню, а уж она-то сама входит в нечто незабываемое.
— Да как же ты не помнишь Герку? Ведь он был тогда моим мужем, — вымолвила она.
И едва только она успела это произнести, как я увидел абрис ее истинного лица, проступивший сквозь морщины, отеки, разросшиеся родинки и мрак подглазий, словно солнце сквозь декабрьские хмари. Самая романтическая девушка нашего поколения, воплощение молодого дурмана, за которую когда-то поднимались и опустошались стаканы с горящим спиртом! Прекрасно вспомнилась сцена: полдюжины парней глотают синее пламя за Веру Меркурьеву, звезду новой волны, всего нового, новой походки, новой пробежки, новых поворотов головы. Вера! Я взял ее руки в свои и несколько раз поцеловал косточки, обтянутые кожей с россыпью пигментации. В лице ее появилась тень прежней, джиокондовской улыбки. А что же Герка? Ах, Герка, да ведь он же давно умер, разве ты не знаешь? Какой исчерпывающий ответ! Можно спросить «от чего?» и получить ответ «да все от нее же, от русской болезни», но это необязательно. Обязательны ли узнавания?
Мой новый «старый» друг начал открывать «дипломат». Сейчас вытащит свой журнал и предложит вступить в редколлегию, подумал я. Уж не менее пятнадцати предложений я получил за неделю на родине. «Сигизмунд», «Беатрисса», «XYZ», «Quo vadis», «Верхний этаж», каких только журнальных названий не промелькнуло. Мучаясь со всеми узнаваниями и предложениями, я однажды подумал, что все эти друзья, возможно, и меня не совсем узнают или не узнают совсем, хоть и шумно выражают узнавание. После тринадцатилетнего отсутствия мой «image, so to speak» благодаря передачам «вражьих голосов», гэбэшной «дезухе», сплетням и обрывкам работ вылепился в какую-то неведомую мне абракадабру. Вся эта лажа побуждает к действию так называемую «ложную память». Узнавая меня, многие на самом деле узнают лишь какой-то фантом своего воображения.
Итак, он распахнул своего полированного крокодила, и оттуда посыпалось много всего, но только не литературные журналы: каталоги выставок, программы каких-то шоу, проспекты ресторанов и гостиниц, буклеты собачьего питомника, образцы каких-то брелоков, авторучки, оловянные солдатики русской службы, часы с браслетами, открытки с видами грязевого курорта…
— Ну, вот видишь, зря время не теряем! — почти истерически вскричал он. — Творчески жив, богат, полон идей! — Он снял очки и на мгновение застыл, глядя, как мне показалось, с затаенным отчаянием: ну, узнай, узнай!
И тут я его узнал. Этот парень в конце шестидесятых написал какой-то крепкий рассказ. Москва о нем говорила не менее недели. Ну, точно, он был напечатан в «Новом мире». Или в «Дружбе народов». Этого парня, то есть вот этого потно-парфюмерного старика, тогда почти признали в «кругах». Он был мастером анекдотов, дружил с лучшими девушками той поры, мог многое достать. Рассказ вскоре был забыт, но от него всегда ждали чего-то нового. В конце семидесятых он, кажется, сел; то ли к диссидентам его подверстали, то ли «слямзил малость» по книжному или по киношному делу. Вот что еще вспомнилось: он был любовником Томы Яновичуте, исключительного сопрано. Вот если бы только еще его имя припомнить! Что-то смутное вдруг всплывает из глубин. Вроде бы как-то раз, пьяный, он орал: «Мы от Рюрика свой род ведем!» От Рюрика или от Рериха? Какая-то тут, в общем, присутствовала аристократия. Имя не вспоминалось.
— Слушай, ты должен ко мне приехать! Увидишь весь концерн!
Вот я ему сейчас свою университетскую карточку дам, а он мне в ответ свою, вот имя и обнаружится. Я порыскал в карманах, но карточки не нашел. Он тоже в этот момент рыскал в карманах.
— А что за концерн? — осторожно спросил я.
— Как, ты не слышал о моем концерне?! — изумленно вскричал он. — Да о нем «Нью-Йорк таймс» писала!
— Ну, прости, значит, я пропустил.
— Да о нем все американские газеты писали!
— Да ведь не каждый же день.
— Что не каждый день?
— Да я газеты-то мало читаю.
— Короче, старик, приезжай!
Мы так долго друг друга шутливо называли «старик», что не заметили, как юмор этого обращения испарился. Теперь уж впору, шутки ради, называть друг друга «юнец».
— В общем, я за тобой машину пришлю. Увидишь, что мы тут творчески живы и на широкую ногу, между прочим. Ну, давай свой адрес!