Пойте, неупокоенные, пойте
– На что ты смотришь? – поинтересовалась она.
– Ни на что.
– Врешь.
– На таком чистяке никто столько не сидит и не глазеет без отрыва “ни на что”.
Мисти указала рукой в сторону кокаина и подмигнула мне. Она вытатуировала инициалы своего парня на безымянном пальце, и на секунду буквы показались маленькими насекомыми, прежде чем снова стать буквами. Ее парень был черным, и такая любовь без расовых преград стала одной из причин нашей столь скороспелой дружбы. Она часто говорила мне, что, по ее мнению, они уже были, считай, женаты. Говорила, что он ей нужен, потому что ее мать на нее забила. Как-то Мисти рассказала мне, что первая менструация у нее случилась в пятом классе, когда ей было всего десять, и так как она не понимала, что с ней происходит и почему ее тело так ее подвело, она полдня проходила с кровавым пятном, расползшимся, как масляное пятно, сзади на ее штанах. Ее матери было так стыдно за дочь, что она избила Мисти на парковке возле школы, ей было так стыдно. Директор даже вызвал полицию. И это было только одно из ее разочарований во мне, – сказала Мисти.
– Мне так казалось, – ответила я.
– Хочешь знать, как я узнаю, что ты врешь?
– Как?
– Ты становишься абсолютно неподвижна. Люди всегда двигаются, постоянно: когда разговаривают, когда молчат, даже когда спят. Смотрят куда-то вбок, смотрят на тебя, улыбаются, хмурятся, и все такое. Когда ты лжешь, ты становишься совершенно неподвижной: никакого выражения на лице, руки повисают. Как чертов труп. Никогда ничего подобного не видела.
Я пожала плечами. И Дарованный-не-Дарованный тоже. Она говорит правду, – молвит он одними губами.
– Тебе когда-нибудь виделось… всякое? – спрашиваю я.
Слова вылетают из моих уст прежде, чем я успеваю их обдумать. Но в тот момент она моя лучшая подруга. Единственная подруга.
– В каком смысле?
– Ну, под кайфом? – Я махнула рукой так, как она махнула своей несколько мгновений назад. В сторону кокса, который лежал теперь жалкой горкой пыли на столе. Еще на две-три дорожки.
– Так вот оно что. Глюки?
– Просто линии. Вроде неоновых огней или чего-то такого. В воздухе.
– Хорошая попытка. Сейчас ты даже пыталась трясти руками и все такое. А что на самом деле видишь?
Мне хотелось ударить ее по лицу.
– Я же уже сказала.
– Да, ты снова соврала.
Но коттедж принадлежал ей, и в конце концов я была черной, а она – белой, и если бы кто-то услышал нашу ссору и решил вызвать полицию, в тюрьму бы посадили меня. Не ее. Такая вот дружба.
– Гивен, – позвала я.
Прошептала, и Гивен подался ко мне. Провел рукой по столу, своей кистью с тонкими костями и крупными суставами в сторону моей. Как будто хотел поддержать меня. Как будто был из плоти и крови. Как будто он мог взять мою руку и вывести меня оттуда. Как будто мы могли с ним вернуться домой.
Мисти выглядела так, будто съела что-то кислое. Она наклонилась вперед и снюхала еще одну дорожку.
– Я не эксперт, но вообще на этом дерьме никак не должно ничего мерещиться.
Она откинулась на стуле, взяла свои волосы большим пучком и откинула их через спину. Бишоп обожает мои волосы, – говорила она как-то о своем парне. – Не может держать руки при себе, когда видит их. Это было из разряда того, что она постоянно делала, но никогда не осознавала – игралась со своими волосами, никогда не осознавая их легкости. Того, как они отражали и ловили весь свет вокруг. Их самодовольной красоты. Я ненавидела ее волосы.
– Под кислотой – да, – продолжала она. – Может даже под метом. Под этим – нет.
Дарованный-не-Дарованный нахмурился, повторил ее игривый взмах волос, прошептал одними губами: Да что, черт возьми, она знает? Его левая рука по-прежнему лежала на столе. Я не могла дотянуться до нее, хоть мне и всем моим существом хотелось это сделать, почувствовать его кожу, его плоть, его сухие, жесткие руки. Когда мы были детьми, было не пересчитать, сколько раз он дрался за нас обоих в автобусе, в школе, на районе, когда дети дразнили меня, говоря, что Па выглядел как чучело, а Мама была ведьмой. Что я была похожа на Па: словно обгоревшая палка, обернутая в лохмотья. Желудок словно вертелся у меня в животе, будто животное в своей норе, снова и снова ищущее место потеплее и поудобнее перед сном. Я закурила.
– Да что ты говоришь, – сказала я.
Торт для Джоджо хранится плохо: уже на следующий день он на вкус такой, словно ему уже дней пять, отдает клеем, но я продолжаю есть. Не могу удержаться. Мои зубы давят и пережевывают густую массу, хоть слюны и мало, и горло упрямо не желает глотать пищу. После кокса вчера вечером меня основательно пробило на еду. Па что-то говорит мне, но я могу думать только о своей челюсти.
– Не нужно никуда везти детей, – говорит Па.
Обычно Па кажется мне моложе. Так же как и Джоджо я обычно все еще воспринимаю как пятилетнего. Глядя на лицо Па, я не вижу на нем следов потрепавших его лет. Я вижу его белоснежные зубы, прямую спину и глаза, черные и яркие, как его волосы. Я как-то призналась Маме, что думала, будто Па красится, а она закатила глаза и зашлась хохотом; тогда она еще могла смеяться. Нет, они у него от природы такие, – сказала она. Торт настолько сладкий, что кажется почти горьким.
– Нужно, – возражаю я.
Я могла бы взять только Микаэлу, я знаю. Так было бы проще, но еще я знаю, что, как только мы прибудем в тюрьму и Майкл выйдет наружу, часть его разочаруется, если там не будет Джоджо. Тот и так уже слишком похож на нас с Па своей коричневой кожей и черными глазами, тем, как он ходит от пятки, своей вертикальностью. Если Джоджо не будет стоять там с нами, ожидая Майкла, ну… Это будет как-то неправильно.
– А школа как же?
– Мы всего на два дня, Па.
– Это важно, Леони. Мальчику нужно учиться.
– Он достаточно умный, два дня может и пропустить.
Па хмурится, и на секунду я замечаю старость на его лице. Морщины, что тянут его вниз, неизбежно, как Маму. К немощи, к постели, к земле и гробу. Уже тянут.
– Леони, мне не нравится, что вы с детьми будете одни в дороге.
– Это будет короткая поездка, Па. Туда и обратно.
– А тут уж никогда не угадаешь.
Я сжимаю рот, говорю сквозь зубы. Челюсть болит.
– Все будет хорошо.
Майкл уже три года в тюрьме. Три года, два месяца. И десять дней. Ему дали пять с возможностью досрочного освобождения. И теперь это возможно. Реально. Все внутри меня ходит ходуном.
– Ты в порядке? – спрашивает Па.
Он смотрит на меня так же, как смотрит на своих животных, когда с ними что-то не так, когда его лошадь начинает прихрамывать и ее надо заново подковать, или когда одна из его кур начинает вести себя странно и дико. Он видит ошибку и готов на все, чтобы исправить ее. Защитить тонкие копыта лошади. Отсадить курицу от остальных. Свернуть ей шею.
– Да, – отвечаю я.
Голова словно наполнена выхлопными газами – кружится и горит.
– Все в порядке.
Иногда мне кажется, что я знаю, почему вижу Дарованного-не-Дарованного под градусом. Когда у меня случились первые месячные, Мама села со мной за кухонный стол, пока папа был на работе, и сказала:
– Хочу тебе кое-что рассказать.
– Что? – спросила я.
Мама резко глянула на меня.
– Да, мэм, – поправилась я, глотая свою предыдущую реплику.
– Когда мне было двенадцать, акушерка Мария-Тереза пришла к нам в дом принять роды у мамы. Она присела на минуту на кухне, велела мне вскипятить воду и стала распаковывать свои травы, а потом вдруг начала указывать на каждую из связок сушеных растений и спрашивать, что, как я думаю, они делают. И я посмотрела на них и поняла, что знаю, поэтому отвечала ей: Это – для помощи после родов, это – чтобы замедлить кровотечение, это – для облегчения боли, это – для того, чтобы молока было в меру. Мне словно кто-то нашептывал на ухо, рассказывал об их назначении. И вот тогда она сказала мне, что у меня есть зародыш дара.