Пойте, неупокоенные, пойте
Будь мир правильным местом, правильным для жизни, местом, где такие люди, как Майкл, не оказывались бы в тюрьме, я бы смогла найти дикую землянику. Именно ее искала бы Мама, если бы не смогла найти молочай. Я бы могла сварить ее листья у адвоката Майкла, где мы собирались остановиться перед тем, как забрать Майкла утром. Добавить немного сахара, немного пищевого красителя, как делала Мама, когда у меня было расстройство желудка в детстве, и сказать Микаэле, что это сок.
Но мир несправедлив. У обочины дороги нет диких земляничников. Здесь недостаточно болотисто. Но все же этот мир может дарить немного удачи маленьким людям, иногда проявлять капельку жалости, потому что, пройдя часть обочины вне поля зрения заправочной станции, оставив Мисти, машущую рукой из окна и кричащую: Давай уже, черт возьми, сколько можно, я нахожу дикую ежевику. Мама всегда говорила мне, что ее можно использовать при расстройстве желудка, но только взрослым. Но если нет ничего другого, добавляла она, то можно сварить из нее чай и дать его детям. Немного, говорила она. Из листьев. Или из лозы? Или из корней? Так жарко, что я не могу вспомнить. Мне недостает прохлады поздней весны.
Вот такой вот он, мир. Дарит тебе куст ежевики, полузабытое воспоминание и ребенка, который не может ничего удержать в желудке. Я опускаюсь на колени у обочины дороги, хватаюсь за колючие стебли как можно ближе к земле и тяну. Лоза колет мне руки, рвет кожу, пуская мне кровь маленькими смазанными точками. Мои ладони горят. В этом мире, – сказала мама, когда у меня начались первые месячные в двенадцать, – живые становятся дураками, а мертвые – святыми. Этот мир мучает людей. Хотя слова были жестокими, я видела в ее лице надежду, с которой она их произнесла. Она думала, что если даст мне как можно больше знаний о растениях, если даст мне карту мира, такого, каким она сама его знала, мира, упорядоченного в соответствии с божественным замыслом, в котором во всем есть душа, я смогу покорить его. Но я терпеть ее не могла в юности из-за ее уроков и этой нелепой надежды. А потом – за то, что она продолжала упрямо верить в доброту мира, который проклял ее раком, скрутил ее, словно старую сухую тряпку, и бросил разлагаться.
Я опускаюсь на колени и опираюсь на пятки. День вокруг пульсирует, как наполненная кровью вена. Протираю глаза, размазывая грязь по лицу, и ослепляю себя.
Глава 5
Джоджо
Кайле нужно есть. Я понимаю это по тому, как она продолжает плакать, по тому, как она крутится и откидывает голову назад, выгибаясь на своем сиденье, когда мы снова выезжаем на дорогу. И кричит. Я знаю, что у нее что-то не так с желудком. Он не перестает ее мучить. Ей нужно что-то положить в него, поэтому я беру ее и сажаю на свои колени, думая, что это может помочь ей почувствовать себя лучше, но это не помогает. Она лишь кричит немного тише, ее вопли становятся менее пронзительными и режущими. Острое лезвие боли чуть тупится. Она все равно стучит головой о мою грудь, и ее череп при ударах кажется хрупким в сравнении с моими костями, в том месте, где сходятся мои ребра; ее череп, кажется, разбить не труднее, чем керамическую миску. Леони закончила и положила свои растения на подлокотник между собой и Мисти, и с каждой минутой, с каждой милей листья ежевики вянут все сильнее, корни все больше истончаются, с них комьями сыплется грязь.
Кайла рычит и плачет. Я не хочу, чтобы Леони давала ей это снадобье. Я знаю – ей кажется, что так будет лучше, но она не Ма. И не Па. Она еще ни разу никого не исцелила и ничего не вырастила в своей жизни, и она не знает, как надо.
Когда мне было шесть лет, она купила мне бойцовую рыбку после того, как я некоторое время каждый день рассказывал ей одну и ту же историю об аквариумах, которые стояли у нас в классе, о живших в них бойцовских рыбках красного, фиолетового, синего и зеленого цветов, о том, как они лениво плавали, то сверкая, то тускнея. В воскресенье она принесла домой такую после того, как отсутствовала все выходные. Я не видел ее с пятницы, с тех пор как она сказала Ма, что собирается в магазин купить молока и сахара, но так и не вернулась. Когда она все же пришла домой, ее кожа была сухой и шелушилась у уголков рта, волосы торчали пушистым ореолом, и от нее пахло мокрым сеном. Рыбка была зеленой, цвета сосновой хвои, а на хвосте у нее были полосы грязнокрасного цвета. Я назвал ее Бабби Бабблз, за то, что она весь день пускала пузырьки, и, наклоняясь над ее аквариумом, я слышал, как она хрустела кормом для рыб, который Леони принесла домой в маленьком пакете. Я представлял себе, как однажды смогу наклониться над аквариумом и вместо треска всплывавших на поверхность пузырьков услышу слова: Большое лицо. Свет. Любовь. Но когда шедший в комплекте запас корма кончился и я попросил Леони купить еще, она сказала, что купит, а потом забыла, и забывала снова и снова, пока однажды не сказала просто: Дай ей каких-нибудь сухарей, и все. Я подумал, что сухари ей вряд ли понравятся, поэтому продолжал доставать Леони на эту тему, а Бабби тем временем становилась все худее и худее, а ее пузырьки становились все меньше и меньше, пока однажды я не вошел на кухню и не увидел ее лежащей на поверхности воды, с похожим на жир слизистым налетом на белых глазах, уже не пускающим говорящие пузырьки.
Леони может только убивать.
Деревья вокруг машины редеют и меняются, стволы все короче, а кроны все гуще и зеленее; листья уже не темные и острые, как у сосны, а полные, почти создающие эффект марева. Они стоят тонкими рядами между полями грязно-зеленого цвета, полными низких колючих растений. Небо темнеет. Леса и поля вокруг нас становятся черными. Я прикладываю рот к уху Кайлы и рассказываю ей историю.
– Видишь те деревья, вон там?
Она стонет.
– Если поискать на земле под этими деревьями, можно найти нору.
Еще стон.
– В этих норах живут кролики. И среди них – маленькая крольчиха, самая маленькая из всех, что только бывают. У нее коричневый мех и белые маленькие зубки, похожие на подушечки жвачки.
Стоны на секунду стихают.
– Ее зовут Кайла, как и тебя. Знаешь, что она делает?
Кайла пожимает плечами и снова прижимается ко мне.
– Она лучше всех копает норы. Копает их глубже и быстрее всех. Как-то раз стянулись тучи, началась большая буря, нору кроличьего семейства начало затапливать, и Кайла принялась копать. Копать, копать, копать. И знаешь, что она сделала?
У Кайлы захватывает дыхание, она поворачивается лицом ко мне и прижимается ртом к моей рубашке, втягивая побольше воздуха. Я глажу ее спину круговыми движениями, словно разминая судорогу, пытаясь унять боль, изгнать все, от чего ей плохо.
– Она копала и копала, и туннель становился все длиннее и длиннее. Вода уже даже не доходила до того места, где копала Кайла, но она продолжала рыть до тех пор, пока не вылезла наружу, и знаешь что?
Кайла впивается ногтями в мою руку, затем поднимается немного, чтобы выглянуть в окно, и указывает на темные поля, на узкую линию деревьев с кроличьей норой под ними. Темнеет, – говорит она, а затем откидывается назад на меня и опускается.
– Ага. Так вот, маленькая крольчиха увидела серый сарай, и толстую свинью, и красную лошадь, и Ма с Па. Она прокопала путь аж до нашего дома, Кайла. И когда увидела Ма и Па, полюбила их и решила остаться. И когда мы вернемся домой, она будет ждать нас там.
– Хочешь увидеть ее? – спрашиваю я.
Но Кайла уже спит. Она дергается, и на мгновение мне кажется, что я знаю, что ей снится, но затем я останавливаюсь. От нее пахнет резко, потом и рвотой, но ее волосы пахнут кокосом, как масло, которое когда-то использовала Ма, то, которое теперь использую я, когда заплетаю волосы Кайлы в маленькие хвостики: два маленьких хлопковых шарика по бокам ее головы. Я выкидываю из головы образ Кайлы размером с кролика, копающей яму в мокрой земле. Мне такие сны не нужны.