Остановка. Неслучившиеся истории
– Ты помнишь, еще человек пять в лучшем случае. Из ста сорока миллионов. Да и пяти нет. И вряд ли она первая об этом написала.
– Может. Но я помню. Через нее. Ну, благодаря ей.
Помолчали.
Максим потер лицо.
– Слушай, у нас какая-то фигня происходит. Ты… Да не хочу даже слов искать. Пришел и стал мне тут мозги вправлять, в наше прошлое мордой тыкать… Зачем, Костя? Ну, не получилось, и давно это там осталось, в другой жизни.
– Не-ет, – усмехнулся Костян. – Оно в нашей. В наших жизнях. И оно не отпустит.
Наполнил стопки. Но предлагать пить не стал. Чувствовал, видимо, что вот сейчас, в эту минуту, Максим с ним пить не будет… Попросил:
– Поставь Янку. «Ангедонию».
– Что? – Максим расслышал, но спросил, надеясь, что Костян одумается и переведет разговор.
Не перевел:
– Пару песен послушаем. Пару песен всего.
– Включи в айфоне, вставь наушники и слушай.
– Я хочу вместе. Чтоб вместе послушали.
Язык его стал заплетаться.
– Ты пьяный, что ли? Чёрт, я и не заметил. Слушай, Кость…
– Поставь. Послушаем пару песен.
– Не буду я это ставить… Пей, и – давай прощаться.
– Да? Прямо вот так сразу – прощаться?
– Да, Кость, прощаться. Я не готов… У меня всё хорошо. Нет никаких причин слушать Янку. И, надеюсь, не будет.
– Да? Такое она дерьмо, получается, по сравнению с тобой нынешним?
– Нет… – Костя смотрел в глаза Максиму, и Максим запнулся. – Она слишком гениальна, чтоб слушать ее и жить.
Замерли над столом. Костян первым отвел взгляд.
– Да, ты прав. – И ударил кулаком по столешнице. – Да! Ее песни есть, и мы – есть… Это взаимоисключающе, понимаешь?
– Не ори!
– Извини… Поставь Янку. Одну песню. «Домой». Да я сам поставлю, действительно! – Костян полез в карман за телефоном.
– Не надо. Включишь – вылетишь отсюда.
– Да? Так, значит, ты стал общаться…
– Так. Я живу, моя жена живет, дети. У нас все нормально. Квартира, машина, дача. Внуков ждем.
– Поздравляю… У тебя всё тот же «вольвик»?
– Да. Мне хватает. Как новый почти.
– Что ж, у меня есть повод для зависти.
– Не вижу, чему ты можешь завидовать. И у тебя годами все нормально. А потом что-то происходит – и ты приходишь со своей Янкой.
– Да, прихожу. Потому что только она меня и удерживает.
– От чего? От – в тихий омут буйной головой?
– Ну, примерно так.
– Это подло. Слушать песни того, кто убил себя, про невозможность жизни – для того, чтобы самому жить.
Костян снова уставился на Максима. Щеки были напряжены, под ними играли желваки. Но вот расслабились и стали медленно сползать вниз. Обвисли.
– Ты меня подталкиваешь к суициду? – спросил он как-то по-стариковски.
– Ни к чему я тебя не подталкиваю. Но – это смешно, Кость. Успокойся. Живи.
– Да не хочу я жить!
– Ну так – с моста в небеса.
– Да?.. Сука ты, Макс.
– Почему? Я тебе честно, как товарищу, однокурснику говорю. Никто тебе этого не скажет. Во всей Москве тебе не скажет, а я – говорю: не можешь, не хочешь – утопись, повесься, выкинься из окна.
– Да?..
– А что? Ты просишь поставить Янку. В пятнадцать лет ее можно слушать и взрослеть, в двадцать пять слушать и убеждать себя: я прорвусь, переверну мир, а в наши сорок восемь – нет. В нашем возрасте нельзя ее слушать. Кто слушает – слушает просто так.
– Я ее слушаю не просто так.
– А как?
– Что?
– Послушал, закрыл свой ноутбук или что там и лег спать?
– А что – действительно топиться, что ли?
Максим приподнял плечи и опустил:
– А что – жить дальше?
– Блин… В натуре, ты меня достать хочешь… Тебе легче станет, если меня не станет?
Максим хмыкнул:
– Мне – всё равно. Если умрешь – выпью пару стопок, закушу вкусненьким.
– Ну ты и сука все-таки… Да, я бы убил себя. Но – стыдно. Стыдно в сорок восемь лет.
– Стыдно. И мне стыдно. И умереть стыдно, и жить стыдно. Не стыдно только от тебя получать «суку». Лет двадцать назад я бы тебе за слово это морду разворотил. Но теперь – ничего, видишь, принимаю.
– Развороти.
– Хренушки. Живи так. Давай выпьем.
– Да…
Выпили.
– Мы в неравных состояниях, – выдохнул Костян. – Я пьяный, а ты трезвый, мудрый.
– Не надо было нажираться перед дверью… И никакой я не мудрый. Я говнее тебя в сто раз. Ты хоть трепыхаешься иногда… Но – все так живут. Кто выжил. Все вжились. И я. И – спасибо им. Янке, Егору, Башлачеву, Вене Дыркину…
– Он вроде сам умер.
– И Летов сам. И Янка, может, сама… Я не об этом. Я давно сказал им спасибо и попрощался.
– Я понял. – Костян шлепнул Максима по плечу. – Я буду дальше…
– И слава богу.
– …буду дальше зарываться в дерьмо жизни.
– Ну, и я тоже. А какие варианты?
– Нет вариантов… Триста грамм водки – вариант… Посидеть, помолчать да по столу постучать.
– Не надо, – подхватил поднятый кулак Костяна Максим. – Давай без шума.
– Без шуму, без пыли. Хорошо. Передохнём в тишине.
– Еще поживем.
– Поживем, ага! – согласился Костян с какой-то деревенской готовностью.
– Опять бабушку вспомнил?
– В смысле? Что тебе моя бабушка?
– Она, наверное, хорошая была, простая. Не заморачивалась всякой фигней, как мы.
Костян устало, почти безвольно кивнул:
– Не заморачивалась. У нее других проблем хватало… Ла-адно! – выдохнул и поднялся, – пойду. Поговорили в меру сил, теперь надо подумать…
– Извини, не задерживаю. Поздно уже, десятый час.
– Десятый час… Когда-то сутками сидели.
– Да что тебе это «когда-то»?.. Водку заберешь?
Костян глянул на бутылку, поморщился:
– Не.
– Да забери, пригодится.
– Я новую куплю. Целую.
Обулся, влез в пальто.
– Давай, Макс, не хворай и благополучие береги.
– И тебе того же.
Максим ожидал еще какой-нибудь фразочки Костяна – такой, с подтекстом. Но Костян больше ничего не сказал.
– Ушел? – появилась из спальни жена.
– Да.
– Что он разорялся?
– Мучается. Поэт ведь.
Жена скривила губы, словно услышала чушь:
– Он им, кажется, на первом курсе еще быть перестал.
Сама она училась на переводчика.
– Это, Лариса, пожизненно, – сказал Максим.
Оглянулся на дверь.
– Пойду машину посмотрю.
– Зачем?
– Мало ли что от этих больных ожидать. – Быстро оделся и, уже оказавшись в подъезде, закрыв дверь, добавил: – От всех нас… живых.
Мятеж Мурада Гельмурадова
В их стране редко бывали гости. Говорят, что раньше, когда страна была частью огромного братства народов, приезжали туристы, которым нравилось ходить по покрытым красноватым песком горам; из столицы братства часто спускались на длинных, цвета снега самолетах официальные делегации. Но всё это прекратилось задолго до рождения Мурада. Однажды братство с треском и кровью развалилось, и их страна закрыла границы, чтобы кровь не залила и ее.
Мир вокруг был опасен, жесток – по телевизору показывали, что на востоке, юге, западе и севере всё время взрывают, стреляют, плачут. А у них – танцуют и поют. Там митингуют, протестуют, жгут автомобили. А у них работают и потом весело отдыхают.
В телевизоре был отдельный канал, где президент управлял страной. В восемь утра он входил в кабинет, вешал на спинку кресла черный пиджак и садился перед мониторами. Наблюдал за строительством государственных дворцов и памятников, стрижкой овец, добычей газа. Часто вызывал министров и ругал их. Министры стояли, нагнув спину и опустив голову, мелко, часто кивали. Потом президент разрешал им идти, и через час, другой недостаток устраняли, ошибку исправляли.
В девять, а случалось, и в одиннадцать вечера президент поднимался, надевал пиджак и шел домой. Ел он редко, уезжал из города несколько раз в году, а из страны – раз в несколько лет. И другим он говорил, что нужно жить дома. У них всё есть: и море, и горы, и теперь даже леса – их вырастили в пустыне и поливали с помощью трубочек-капилляров, покупая воду в соседней стране.