Повести
Но зачем прописывать все то, что думал про себя праздный молодой повеса, не зная, что с собою делать в шумной толпе незнакомых лиц, в кругу людей, где чувствовал себя как бы не на своем мосте! — Может быть, он этого и не думал; может быть, я все это выдумал: в таком случае извините, простите, пощадите меня великодушно! Я виноват, я пустой человек, я грешен!.. Да и вы тоже! — не правда ли?.. Однако ж согласитесь, что сколько один счастливый, любезный, испорченный благосклонностью женщин и судьбы вертопрах передумает, пересмеет, перецыганит мысленно в полчаса времени, того не написать и на бычачьей шкуре!.. Но вы изволите говорить, что подобных вещей и повторять не стоит, даже из уважения к предметам, которые переходят сквозь пустую его голову. И то правда!.. Итак, я отказываюсь от всего, что написал насчет почтенных деловых людей, княгини Надежды Ивановны и мамзель Алин; перемарываю все это большим цензорским крестом, оставляю вам белую страницу: предполагайте себе касательно дум моего героя, что вам угодно; пишите на ней, что угодно; я на все согласен, я ничего не знаю, как о ком думал тогда граф Александр П***, прекраснейший, любезнейший, обворожительнейший, предприимчивейший, вежливейший и наглейший из волокит столицы. Но если оставлю вам большой пробел в моем сочинении, вы еще захотите им воспользоваться; вы тотчас упишете в нем от моего имени все, что знаете дурного, смешного, мерзкого о ваших друзьях и соседях. Еще выйдут личности; я этого не хочу!.. Лучше оставить, как оно есть, и объявить вам, что все вздор, неправда, что ничего этого не бывало и быть не может; что граф П***, как сам он признался передо мною, зевая в угол, сказал про себя только нижеследующие слова на французском диалекте:
— Ах, как они скучны, эти господа второго яруса, когда вздумают корчить знатных бар...
А хозяйка подошла к ному и сказала:
— Ах, граф Александр Сергеевич?.. Вы у нас скучаете! Вы не танцуете?..
И он вдруг отвечал ей:
— Напротив, сударыня: я никогда в жизни не проводил вечера веселее и приятнее. Ваш бал очарователен. Я с восхищением удивляюсь вкусу, с каким убран ваш прекрасный дом. В особенности пленил меня ваш кабинет, сударыня: я желал бы быть заколдованным и остаться в нем навеки.
— Вы слишком добры, граф!
— Если вы понимаете это слово в смысле «чистосердечный», то я принимаю от вас наименование.
— Вы не хотите сделать нам удовольствия потанцевать у нас? Вы танцуете так прелестно!..
— Сударыня! я только ожидал вашего приказания.
— Так не угодно ли с моею дочерью?..
— Как не угодно ли!.. Напротив, я должен просить вас на коленях позволить мне иметь эту честь...
Анна Петровна вежливо улыбнулась; граф П*** вежливо поклонился, и они пошли в залу. Она привела его к Олиньке, которая робко, со стыдом подала ему кончики своих пальцев.
Первое прикосновение! Священная, великая тайна природы! Кто дерзнет изобразить на грязном лоскутке онучи, превращенном в писчую бумагу, твои неземные электрические свойства?.. Олинька содрогнулась от этого прикосновения и дрожала всем телом, но отнюдь не со страху, дрожала нежно, таинственно, сладостно, как дрожит струна под смычком артиста, исполненная небесной гармонии, испаряющейся из нее звонким, незримым туманом. Она смотрела в землю; он смотрел на нее и говорил про себя: «Так это дочь Анны Петровны!.. Это другое дело! С ней готов я танцовать целый год, ежели не влюблюсь в нее при первой кадрили. Ведь я теперь не занят!..»
А знаете ли, как это случилось, что Анна Петровна, весь вечер соображая средства, как бы скорее променять дочь на чин, сама предала ее в руки врагу своих соображений?.. Вы никогда не угадаете этого сами собою: лучше спросите у ваших супруг. — «Верно, Олинька, — скажут они вам, — сама пришла предостеречь мамоньку, что граф П*** уединенно расхаживает по покоям; что он, видно, скучает; что надобно заставить его танцовать?..» — Точно так. Олинька с удивительным искусством употребила саму же мать в этом деле. Простодушная, невинная Олинька уже сделалась хитрою. Кто же выучил ее хитростям?.. Право, учить им не нужно! Они делаются сами собою, как скоро власть угрожает сердцу насилием.
Что говорил милый, ловкий и блистательный повеса с Олинькою во время кадрили, что отвечала Олинька милому повесе, о чем они смеялись, почему краснели, сколько маловажных вещей пересказывается в таких случаях на словах, сколько важных обстоятельств приводится в ясность без слов, того в журналах повторять не следует. Это секрет кадрилей, и он не должен выходить за пределы последней ноты танца. Я только видел, что лицо Олиньки при всякой фигуре одушевлялось новою жизнию; что ее красота постепенно усиливалась всеми прелестями удовольствия; что все рассеянные по зале взоры слетались к ней стаями, все глаза вдруг засверкали, все мужские сердца забились, все женские самолюбия принуждены были поневоле признать ее царицею своего пола. И когда кидриль кончилась, когда всякий из нас ласкал себя, что теперь с Олинькою будет танцовать он, раздались веселые звуки вальса, институтка и повеса в одно слово вскочили со стульев и пустились вальсировать, попирая и ломая ногами все наши надежды.
Если б я был Магомет [86], я записал бы в моем Алкоране [87], что мои блаженные в награду за их добродетели будут вечно вальсировать в раю с хуриями [88], одетыми в бальное вырезное платье. Если б я был законодателем ума человеческого, я отменил бы все неблагодарные мечтания о земном счастии и оставил бы на свете одно только понятие о вальсе: его, я уверен, было бы достаточно для услаждения всего нашего горя. Как два налитые теплою кровью тела сблизятся на такое дружеское расстояние, когда свяжутся они одним и тем же объятием, когда руки их сплетутся, ноги перемешают свои движения, сердца запрыгают под ладонями, головы встретятся на рубеже заколдованной области поцелуя и умы подернутся мглою затмения, кружась вместе с телом, кружась вместе с предметами и целым светом, качаясь на длинной зыби потехи, бренча звуками музыки, наполняясь видом горящих ланит и уст и снеговых волн обуреваемой роскошью груди и белого плеча, сладострастно вырывающегося к вашим взорам из тайников рукава, — в этом слиянии всех начал чувства, в этом сцеплении двух существований, где мысли и страсти огненными искрами быстро перелетают из одних глаз в другие, в этом раскаленном сложным дыханием воздухе должны непременно жить любовь, упоение и счастие. И кто, вальсируя с прелестною женщиною, в нее не влюбился, и которая из девиц, несясь вихрем в объятиях миловидного юноши, ничего к нему не почувствовала, те после бала смело могут записаться в холодный чухонский приход. Наши танцоры не принадлежали к этому десятку. Граф П*** уже обожал Олиньку: у него знакомство с хорошеньким личиком начиналось прямо обожанием. Олинька уже потеряла ум и сердце. Он казался ей краше, светлее, торжественнее ангела, появляющегося на небо в венце бессмертных лучей. Пламя быстро распростиралось по всем се чувствам. Она горела, она любила — любила сильно, страстно, беспредельно, всем, неизмеримым объемом своей юной души.
Говорят, что этот повеса даже пожал ей ручку во время вальса: я этого не знаю! — что он ясно прочитал в ее глазах счастливую свою участь: о, в этом я уверен! Олинька еще не умела скрывать своих ощущений.
И когда, после долгого, долгого кружения, он внезапно посадил ее на диван, она со вздохом рассталась с рукою, так приятно оплетавшею ее талию: она желала опять быть обвита ею.
———
— Олинька, Олинька! поди за мною.
— Маменька, я ангажирована.
— Успеешь еще натанцоваться.
— Маменька, я боюсь пропустить котильон.
— Я отпущу тебя сейчас.
— Так я сейчас приду к тебе, маменька. Только скажу графу П***, что ты меня зовешь и что я скоро буду назад.
Анна Петровна ушла. Олинька весело побежала извиниться перед своим партнером и была в восхищении от его отчаяния. Добрая Олинька не знала, что после теплого оржата отчаяние есть самое слабое из бальных чувствований!..