ЛВ 3 (СИ)
А я на постель рухнула.
В потолок посмотрела темный, закопченный временем да бездумным сожжением свечей, я свечи больше магического света любила, теплее они, естественнее, вот и итог — потолок черный весь. Усмехнулась невесело, руки раскинула, хотя их, по хорошему, привязать бы надобно было.
— Рядом я, — сказал лешенька, — я рядом.
Вздохнула я, всей грудью вздохнула, зубы стиснула, да и провалилась в сон, как в омут с головой. Только сон, сон магический, а не ведуньи лесной, он от обычного отличается, сильно отличается. Глаза открытыми остаются. И ты проваливаешься и тонешь, и тонешь, и тонешь, широко распахнутыми глазами, взирая на мир, который покидаешь, и видя всех тех, кто остался там… рядом с телом, из которого сейчас уходила душа. Вот я и видела, как оплел лианами руки мои лешенька, в лицо мое с тревогою вглядываясь, как прикоснулся лапой к груди моей кот Ученый — тревожился он, и не напрасно, да как недобро вдруг повернул голову к двери ворон Мудрый.
А дверь та распахнулась с грохотом, словно черный смерч ворвался аспид. Тихон ему молча послание передал, а аспид этот, Тихона даже не слушая, печать восковую сорвал, послание прочел, да последнее что видела я, на дно омута погружаясь, это взгляд аспида разъяренный, да крик, в котором от чего-то голос Агнехрана послышался: «Веся, нет!!!».
Поздно.
Я закрыла глаза.
***
Мир магических сновидений он особенный, для каждого, кто соприкоснулся с магией — очень особенный. Мир, который магически одаренные создают сами, оставляя в нем все то, что хотят, но не могут забыть. Мой мир сновидений был страшен. Грязный, серый, с ветвями, на которых остались редкие еще не опавшие, но с трудом держащиеся до порыва ветра красноватые, желтые, коричневые листья… Они обреченно ждали своей участи…
— Бабушка! Бабушка, смотри, вон он ручей, я нашла! — я резко оборачиваюсь на крик ребенка и вижу… себя.
Смешная я была, крохотная совсем, вроде годков пять мне тут, а на вид больше четырех и не дашь. Смешные косички с вплетенными в них зелеными да красными ленточками, сарафан бабушкой вышитый, рубаха белая, лапти новые-новехонькие — бабушка сама не доедала, а мне старалась все лучшее дать, завсегда так было.
— Веся, постой, неугомонная, постой, не беги так, упадешь ведь!
— А я не бегу, я лечу, бабуля, я лечу! — и смех, веселый заливистый, на весь лес.
Отвернулась я, не смогла смотреть. То последний раз был, когда в лес с бабушкой ходили, совсем последний. Потом волки к деревне ближе подошли и не брала она меня больше с собой, а сама ходила — печь топить чем-то надо было, да и кормить меня, пусть и кашей пустой, но хоть с корешками да ягодами старалась… А потом не проснулась. Я озябла совсем, с кроватки соскочила на пол, да спросила «Бабуля, от чего так холодно?» и к ней кинулась… да только холоднее всего в стылой избе она была.
Хоронили ее люди добрые, таких в Горичах было немного, все вдовы, все с трудом жизни последние годы влачащие, от того никто из них меня к себе забрать не мог. И я осталась одна. Кто-то булочку черствую в руки сунул, кто-то старый платок шерстяной на плечи накинул, а я стояла, глядя на три могилы, и в душе ничего не было, ничего кроме холода. Вымерзло все.
— Пошли, давай, хватит столбом стоять, меня позорить, — сказал мой отец.
Знала я, что отец, дети завсегда злее взрослых бывают, так что давно уж поведали от кого меня ведьма-мать понесла, чья я кровь.
Я потом часто это буду слышать «Хватит меня позорить», чаще всех иных слов от того, кто был моим отцом. И однажды верну ему эту фразу сполна. Так верну, что не отмоется!
«А ты ведь их спасла, — голос, раздавшийся в сновидении, заставил вздрогнуть. — Этих вдов спасла».
Обернулась я, да и увидела лешего. Страшен он был, чудовищен, да и не из дерева сучковатого, как следовало бы, а из камня-кладенца. Такой на солнце искрится, а киркой не рубится. Что ж, вот и встретились.
Поклонилась я, земным поклоном склонилась, а выпрямившись, вежливую речь повела:
— Рада, что встретились, леший Гиблого яра, рада, что приглашение мое принял, что по зову магии моей пошел.
Со скрежетом страшным склонил он голову, меня в свою очередь приветствуя, да сказал негромко:
— За мной пошли, ведьмочка.
И пошел спокойно, в моем сне как хозяин полновластный. А я за ним, с кладбища, где родные мои у самой ограды похоронены были, на отшибе самом, по деревне, которой уже не существовало вовсе, туда, где когда-то жила с бабушкой. Да только в какой-то миг не по сну мы пошли — по времени. И сменилась осень зимой, а каменный леший остановил меня на опушке леса, руку каменную протянул, да и указал вперед. Я за жестом его проследила и увидела бабу Ванку, та хворост собирала, пошатываясь, и вдруг в лесу раздалось рычание, жуткое, до костей пробирающее — волки. Вскинулась старуха, огляделась беспомощно — со всех сторон голодные хищники наступали, в сумраке раннего зимнего вечера светились глаза хищные. И вдруг откуда ни возьмись — платок. Теплый. Шерстяной. Тот, коим плечи мне в день бабушкиных похорон укутали. И платок этот он вдруг огнем вспыхнул, да распускаться начал, нитью огненной, что оплетала бабу Ванку, не касаясь, вреда не причиняя, но от волков спасая. И горели те нити. До самого дома старушки горели. Так ярко, что хищники следом не двинулись, побоялись. Я бабуля в дом свой войдя, на пол рухнула да и завыла слово всего одно «Веся, прости меня, Весенька».
Отвернулась я, слезы по щекам текли, утереть хотелось, да нельзя — то, что во сне простым движением будет, в реальности и погубить может, так что тут слезы утрешь, а там глаза потеряешь.
— Почему отворачиваешься? — проскрежетал каменный леший. — Доброе дело сделала, добро вернула, жизнь сохранила.
— А толку с того? — спросила раздраженно, задыхаясь от горечи. — В тот раз спасла, а только все равно смерть не обманешь, от старости и немощности не убережешь. Я ведь даже не знаю, где баба Ванка похоронена… и как умерла.
Посмотрел на меня леший каменный, и сказал неожиданное:
— Знаешь. Все знаешь. Забыла только.
И понеслось, полетело время так споро, что не успевала я тени-образы различить. Вот телега крытая к избе подъезжает, вот с козел мужчина молодой спрыгивает, в дом вбегает, и слышу я зычное: «Мама!». А вот из телеги ребятки двое погодок выбегают, да девчонка совсем крохотная. «Тепло у нас, мама, чай не у леса живем, чего тебе тут одной в Горичах оставаться, с нами поживешь».
И уехали они, собрались быстро, а поутру, со всем скарбом бабы Ванки и уехали.
— Хорошо-то как, — прошептала я.
— Жива еще, — сообщил мне леший каменный, — внуков вырастила почти, правнучку ожидает. А тебя помнит, каждый день свечу зажигает.
И вспомнила я, от чего свечи жгла — бабушка так научила. Свечку коли зажжешь, кому-то важному для тебя на земле теплее станет… вот от чего палила-то их всегда. А ведь забыла, совсем все забыла, забыла я…
Обернулась к страхолюдине каменной, к лешему, что плитой могильной сам себя сделал, поглядела в лицо его страшное, да поглядела без содрогания, и сказала открыто:
— Ты в сон мой вступил, да вступил по своей воле.
Блеснули глаза чудовища каменного, и ответил мне леший Гиблого яра:
— Я в твой сон вошел, ведьмочка, но в нем не останусь. И в жизни твоей меня не будет. Никогда не будет. А коли спросишь, зачем пришел, скажу прямо — предупредить. Чтобы не лезла. Чтобы жизнью своей не рисковала понапрасну. Да чтобы никогда… никогда, Весяна-Валкирин, с аспидами ты не связывалась. Никогда!
А я смотрела на лешего, да только сейчас поняла — не обычный он, не такой каким должен быть. Где же это видано, чтобы леший был каменным? Как тролль северный, что в холода валуном обращается, да только это не валун, это плита могильная. А как он стал таким? Леший способен зверем обратиться, способен человеком стать, способен под землей путь проложить, на многое способен, но ослабевший, да искалеченный суть свою истинную являет и деревенеет, деревом обращается. А вот про каменных, про каменных никогда я не слышала.