Двадцатая рапсодия Листа
Едва я предложил гостю сесть и прикрыл поплотнее дверь – и от холода, и от любопытных ушей Домны, – как Никифоров заговорил. При том на лице его обозначилась растерянность, обыкновенно уряднику не свойственная.
– Не обессудьте, Николай Афанасьич, – сказал он, водружая на обеденный стол полукруглый кожаный баул и еще какой-то объемистый темный сверток, тщательно перевязанный бечевой. – Есть надобность в вашей помощи.
Я сел напротив. Настроение мое, и так не ангельское, в силу всех событий и несообразно проведенной ночи, еще более ухудшилось.
– Как вы знаете, мы с Кузьмой Желдеевым позавчера отвезли покойничков наших в уезд, в Лаишев, – сказал урядник. – Вернулись вчера, то есть уже сегодня, хорошо за полночь, подъехали к дому, вдруг вижу: будто какая тень от ворот метнулась. Думал – показалось, ан нет! Во дворе, у ворот самых, что-то чернеет. Вот, не угодно ли. – Он указал на сверток. – Видать, через ворота перебросил.
– Кто перебросил? – спросил я, внимательно разглядывая сверток. – И что здесь такое?
– Уж и не знаю, кто. Кузьма божится: никого не было, а тень мне привиделась. А ежели не привиделась, говорит, так, может, сам черт проскочил. Или душа утопленника никак не успокоится. Ну, Желдеев и не такое отморозить может. – Урядник раздраженно покрутил головой. – Вот ведь человек – что он есть, что его нету. Глаза вроде на месте, голова тоже как надо сидит, но если требуются меткость взора и память ума – хоть убей, от блажного дурачка и то больше толку будет. А еще сотский называется… – Никифоров махнул рукой. – Словом, не знаю, кто к дому подбирался, а только вещи здесь очень даже интересные. Извольте убедиться. – Он вынул из кармана перочинный нож, разрезал бечеву. Увидев мой удивленный взгляд, пробормотал: – Ничего, это я уже потом сам перевязал, чтоб нести удобно было…
Урядник развернул темную рогожу, а там обнаружились и вправду очень интересные вещи: хорошего покроя длиннополый сюртук из коричневого сукна с атласными отворотами, того же цвета бекеша, шевровые сапоги с низкими голенищами, темно-серые верблюжьи штаны. Все – добротное, сшитое не без изящества.
Поверх вещей лежал юфтевый бумажник с вытисненным на нем вензелем «R» и «S», уже виденным нами.
– Да, – сказал Никифоров в ответ на мой вопросительный взгляд. – И размеры подходят нашему утопленнику.
Он повертел в руках бумажник.
– Да только пуст он, портмонет-то, – ни бумаг, ни денег… – Никифоров вздохнул. – Вот разве одна бумажка в нем застряла. Из-за нее я к вам и пришел.
Урядник раскрыл кожаный баул и вытащил из него сложенный в четыре раза лист бумаги.
– Написано тут что-то, – сказал он. – Не по-нашему. Подумал – может, вы прочтете, Николай Афанасьич? Глядишь, и прояснится дело-то – кто такой да зачем в холодную воду полез. А? – Он протянул мне листок. Я развернул.
Действительно, примерно половина листа была исписана стремительным почерком.
– Увы. – Я развел руками. – Я, Егор Тимофеевич, владею французским, а это не он. Похоже на немецкий. Вот тут, над «о», две точки. Называется «умлаут» – так немцы пишут. И многие слова с заглавной буквы. Тоже немецкая манера.
Говоря так, я, разумеется, лукавил. И немецким языком владел уж не хуже, чем французским; как же без этого, коли хозяева мои прежние частенько между собой по-немецки разговаривали. Да и нынешние хозяйки и их дети то и дело вставляли в речь немецкие словечки и выражения. Так что смысл письма, обнаруженного урядником, мне был вполне понятен. Но захотелось мне познакомить с находками молодого Ульянова. И, дождавшись, чтобы огорченный урядник раскрыл баул и собрался уже спрятать туда листок, я осторожно сказал, словно бы только сейчас вспомнив:
– А ведь немецким языком наш студент владеет. У них дома, я слышал, Мария Александровна частенько с детьми по-немецки разговаривала. Вы бы к нему обратились. Он и переведет, и пояснит если что. Парень, как вы сами видели, сообразительный.
Никифоров нахмурился.
– Владимир Ильин Ульянов сослан в деревню Кокушкино под негласный надзор полиции, – сказал он казенным тоном. – Стало быть, под мой надзор. А вы предлагаете мне обратиться к нему за помощью в полицейском деле. Мало того – его старший брат Александр, ежели помните, государственный преступник, повешенный за покушение на государя. И как, по-вашему, я буду выглядеть в глазах уездного начальства?
Я пожал плечами.
– А зачем вам ставить в известность начальство? Ну, посетите вы вашего подопечного на дому – вас разве что поощрят за усердие. – При этих моих словах урядник скептически хмыкнул. – Что можно еще сказать? Если мое предложение вас не устраивает, отошлите эту записку в Лаишев. Там становой пристав, надо полагать, в уезде ему будет легче сыскать знатока немецкого.
О становом нашем приставе Лисицыне я упомянул не без умысла. Никифоров его едва терпел. Каюсь, я подвел эту сапу с расчетом: меня все более интересовала история с запиской и подброшенной одеждой, и мне хотелось быть в курсе происходящего.
Никифоров поступил так, как я и планировал: решительно встал, быстро вновь завернул вещи в рогожу, спрятал записку в баул. И сказал – рассудительно, но по-прежнему сухо:
– Что же, навестить поднадзорного действительно следует. Долг, как говорится, обязывает. Не составите ли мне компанию, Николай Афанасьич? Вы ведь у матушки его управляющий, стало быть, тоже ответственное лицо.
Окинув меня строгим взглядом – я по-прежнему был в шлафроке и войлочных туфлях, – он добавил:
– Подожду вас на улице. Уж вы, ваше благородие, соберитесь по-быстрому, по-военному, хорошо?
Собираться я и без понуканий умею быстро, но, во-первых, внезапно прорезавшийся у нашего Егора начальственный тон мне вовсе не понравился. Ну и, понятное дело, выходить из дому без завтрака я решительно не хотел. Хорошо, умница Домна уже давно сварила кофе и приготовила кашу. Я съел кусок холодного пирога с печенкой, тарелку пшенной каши, выпил две чашки мартиника и только после этого вышел на улицу. Урядник наш, стоя возле крыльца, докуривал папироску – судя по его хмурому виду, не первую. Впрочем, окурки на снегу не валялись, да и не должны были – Егор Тимофеевич известный аккуратист. Имел он обыкновение, загасив папиросу, класть окурок в карман шинели, а выбрасывал уж потом.
Идти было недолго. По дороге мы с Никифоровым не разговаривали. Разве что совместно кивали встречным. Таких, впрочем, оказалось немного, что было странно – суббота, время почти полдень. Наверное, страшные находки, сделанные позавчера, подействовали не только на меня, и настроение у всех в округе было помраченное. Даже снег под ногами, как мне казалось, похрустывал не весело, но словно бы зловеще.
Войдя во двор усадьбы, я невольно остановился у ворот. Двор был пуст, а большой дом с темными окнами производил печальное впечатление. Еще больше грусти наводило то, что снег ни с дорожек, ни со ступеней крыльца не был сметен, а крыша большой беседки заметно покосилась под снежною шапкой. Усадьба казалась на удивление нежилой – хотя не далее как прошлым летом приезжали сюда и Мария Александровна Ульянова, и Любовь Александровна Пономарева с детьми. И жили тут до самой осени. Правда, веселья в этом году и при них было маловато – смерть Ильи Николаевича, а следом ужасная гибель Александра изрядно подломили и дух дочерей Александра Дмитриевича Бланка, и диспозицию их детей – в том числе самых младших. Возможно, и на мое состояние повлиял злой рок несчастной семьи. Во всяком случае, никогда ранее пустой закрытый дом не казался мне столь удручающе заброшенным.
Уж не знаю, сколько бы я простоял у ворот в задумчивости, ежели бы урядник не тронул меня за плечо, напомнив таким образом цель нашего прихода сюда – большой флигель, к которому вела протоптанная в снегу дорожка.
Дверь открыла Анна Ильинична. Она была в строгом черном мериносовом платье, волосы тщательно зачесаны назад и заплетены в косу. На плечи накинута вишневая французская шаль. Приветливая улыбка Анны Ильиничны исчезла, едва она увидела стоявшего на полшага позади меня Никифорова в его перехваченной ремнями шинели и лохматой папахе.