Выстрелы с той стороны (СИ)
— Куда? — изумился Костя.
— Санкт-Петер. Есть тут такой город-тёзка.
Ну и двинули. Погода меняться не собиралась, полиция больше не проявляла интереса к яхте, ребята смогли, наконец, выспаться — словом, все было хорошо, если не считать того, что все было плохо.
И когда между Энеем и Мэй грохнуло, все почувствовали облегчение, как после грозы. А грохнуло знатно. И деваться на десятиметровой яхте было совершенно некуда.
— Милые бранятся — только тешатся, — сморщился Игорь. — Когда ж они натешатся, наши Бонни и Клайд…
Бранилась в основном Мэй. И как бранилась. Стах бы покраснел.
— Сильно фонит? — поинтересовался Антон.
— До небес.
Наконец, дверь носовой каюты с грохотом раздвинулась и с таким же грохотом схлопнулась. Пригнувшись, чтобы заглянуть через окно в салон, Антон увидел Энея — тот стоял, упершись руками в стол, и смотрел на столешницу так, как будто это она, а не Мэй, только что поминала всю родословную балтийской селёдки, начиная с Дарвина. Не замечая Антона, командир поднял руку, словно продолжал диалог без слов — и уронил её в жесте отчаяния. Глянул вокруг, не обнаружил ничего, пригодного к употреблению в качестве поля яростной деятельности — посуда перемыта, еда подъедена — и хлопнулся на диван, руки на тот же стол, головой на руки.
— Иди поговори с ним, — шепнул Антон Косте, выпрямляясь.
— Я?
— Ты у нас поп. Иди.
— Я… не думаю, что ему нужен поп.
— Ты знаешь, как с ним разговаривать.
— Ему сейчас не нужен исповедник. Ему с человеком поговорить надо.
— А ты кто, ископаемая рыба латимерия?
Десперадо ткнул Костю в бок и одними губами, но весьма энергично сказал: "Иди!"
— Пойми, — объяснил Игорь. — Я для него пока еще — чужой. Антошка — ребенок, а Десперадо, конечно, прекрасный слушатель, но…
— Я понял, — Костя вздохнул, — Давай вводную тогда, эмпат. Что он, что она.
Игорь сделал Антону и Десперадо знак глазами — отойдите, мол. Любопытный тинэйджер попытался изобразить непонятливость, но Десперадо попросту уволок его на нос. Игорь положил руки на штурвал.
— He needs to get laid. Badly.
— А по-русски? Ему все еще надо лежать после отравы, или…?
— Или. Ему то утешение, которое наша Церковь повелевает супругам уделять друг другу. Ну, ты сам знаешь, как в Писании сказано — «груди ее да упоявают тебя во всякое время».
— Ты, я смотрю, из Писания самый изюм выковыривал.
— А то. Они, идиоты, меня стесняются обычно, но друг от друга не шарахаются: то приласкает один другого, то прижмет слегка, обычные нежности. А теперь это между ними прекратилось. Полностью.
— Это я и сам вижу. Ну, колбасит человека. Бывает. В принципе, и должно его колбасить. Я думал, само пройдет — что я упустил?
— Ты упустил из виду Мэй.
— А что с ней не так? Ну, помимо того, что с ней все не так.
— Она решила, что теперь кэп ею попросту брезгует.
— Господи Иисусе…
— Ты здесь Его официальный представитель. Вперед.
Костя окончательно передал штурвал Игорю и спустился в салон, ощущая себя кистеперой и напрочь ископаемой рыбой латимерией.
Из-за дверей носовой каюты доносились сдавленные рыдания. Эней поднял голову и вопросительно посмотрел на Костю.
Кен молча открыл бар, достал две стопки, налил в обе коньяку до половины и одну пододвинул к Энею. Он ждал отказа, но кэп неожиданно легко опрокинул полсотни, шумно вдохнул через нос и выдохнул через рот.
Костя опустошил свой стаканчик и налил еще. Повторили.
— За что она на тебя ополчилась? — спросил Кен.
— А почему ты решил, что не я на неё?
— А потому что я вас уже немного знаю.
Эней помял ладонью лицо, словно хотел придать ему нужное выражение вручную.
— Ты не поверишь — за то, что я исповедовался.
Костя задумчиво побарабанил пальцами по стопке.
— Знаешь, а ведь я на тебя тоже наехать должен. Потому что выходит — исповедь твоя была неполной и неискренней, раз, — священник загнул палец. — Епитимью наложенную мной, ты самовольно счел недостаточной и сам усугубил — два. И подвергаешь ей не только себя, но и другого человека, который о том не просил — три.
— Это почему же неискренней? — наклонил голову Эней.
— А потому что ты, исповедуясь, думал себе: мели, поп, а уж насколько тяжел мой грех и как себя за это наказывать, я сам разберусь. Что, не так?
— Не так. Ничего такого я не думал.
— Думал. Может, словами про себя не так формулировал — но до этого твоего теперешнего образа действий надо было додуматься.
— А что, нужно продолжать в прежнем духе, как ничего и не было? Мы с ней человека пытали и убили, падре. И ты думаешь, я прочитаю положенное число Розариев, и буду жить как жил, да? Не делай такое лицо, я знаю, что ты сейчас скажешь: это она, а я хотел помешать, но был отравлен, так что Эллерт сама себе эту постель постелила. Нет. Ты сам говорил, что мы теперь едина плоть. Едина. Один человек. И часть меня — внутри, там, глубоко, она хотела этого, Кен. Я этого хотел.
— Вы в Братиславе весьма жестко обошлись с «толкачом». А потом убили его. И ты так не раскисал по этому поводу, а знаешь, отчего? Не оттого, что он был мразь и уголовник, а она — старушка, Божий одуванчик. Нет. А оттого, что она для вас обоих продолжала оставаться своей. Командиром. Членом штаба. Что не так? — Костя повернул лицо к каюте, где скрылась Мэй, и повторил уже громко: — Что, не так?
Ответом была тишина. Ну, уже лучше, чем слезы.
— А теперь вынь голову из-под мышки и оглянись. Ты все еще командир. У тебя на борту пацан, который, спасая тебе жизнь, впервые убил человека, и тоже весьма не сахарно по этому поводу себя чувствует, у тебя на борту эмпат, которому все ваши закидоны как серпом по молоту, и парень, за которым глаз да глаз, не ровен час опять СБшника замочит. Если тебе охота заняться самобичеванием, я одолжу отличный армейский ремешок, а может, и правую руку, если очень попросишь. Но команду от твоих душевных содроганий трясти не должно, дун ма?
— Дун лэ[5], — Эней невесело усмехнулся. — Только как насчет тайны исповеди?
— А у нас не исповедь. У нас просто разговор под коньячок. Мэй, иди сюда! Иди, я наливаю, — он демонстративно громко стукнул о стол третьей стопкой и налил три порции — так, чтобы она слышала.
В каюте повозились, но никто не вышел.
— Ну, не хочешь — как хочешь, — они снова выпили, Костя нарочито шумно выдохнул.
— Знаешь, — Эней вертел стопку в пальцах. — Когда я был маленький, у нас вышел такой случай… Короче, у отца был друг, у него жена, мы ходили друг к другу в гости, на пикники вместе ездили, нас с сестрой все время припахивали за их малышней следить… неважно. Отец был вольный копейщик, а Стэн… ну, друг этот — он Степан, но все его звали Стэн — они с женой работали на Днепромаше в отделе сбыта, он агентом, она переводчиком. И как-то раз начальник ее мужа проштрафился по-крупному. Взял откат от кого-то. Он спал с одной из переводчиц, она в курилке проболталась, что с этого отката ей что-то обломилось, а Нина, ну, жена Стэна, она доложила по начальству, и того парня поперли, а Стэна взяли на его место. Он сначала удивлялся — почему это его продвинули, как история с откатом наружу выплыла? Потому что он тоже знал, но не донес. Нина сама ему сказала: это-де я, а ты меня не ценишь. Похвасталась, понимаешь? После этого Стэн с ней развелся, причем из дома ушел буквально в чем был, у нас ночевал, пока не снял квартиру. С Днепромаша тоже ушел. И Нину стал просто ненавидеть. До того, что заикался, когда говорил о ней. А она тоже к нам ходила, родители с ней не рвали контактов. Ходила, плакала, жаловалась на него… Я знал, понимал, что родители ее не одобряют, что принимают просто из жалости. У нас же была подпольная станция «железной дороги», в наших обстоятельствах донос — это было бы убийство, я с пеленок именно так привык к делу относиться, но… Костя, это и вправду было самое несчастное на свете существо. Она даже не понимала, что именно сделала не так. Ума не хватало, что в голову вложили с детства — то и окаменело там. Достоинство положить забыли. Бывает. Я ее с трудом терпел, но когда к нам приходил Стэн, я вообще видеть его не мог, меня от него просто тошнило, у него на лбу вот такими буквами было написано «Я прав», и хотелось половую тряпку взять и вот это «Я прав» с его лица стереть. Почему он меня так выводил, я тогда не понимал, но дал себе слово таким не быть и вот в это не превращаться.