Выстрелы с той стороны (СИ)
Замолчал он в восемь лет, когда мама после прохождения адаптационного курса вышла замуж за начальника полицейского управления в Сигишоаре. Замолчал не сразу — а после того, как "папа" в первый раз изнасиловал маму и избил его самого. Просто приказал себе не кричать — а когда сознание вернулось, оказалось, что он и говорить не может — даже с синтезатором.
Случись это с кем-то из других детей, неладное заметили бы раньше — учителя, воспитатели, да просто знакомые… Но Лучан с матерью были из-за фронтира, от них ждали неровностей. Румыния перестала быть зоной рецивилизации полтора поколения назад, кто сам не помнил, тот наслушаться успел, как оно там, с той стороны. А потому мальчика жалели, надеялись, что отогреется — а уж на Штефана Дмитряну и вовсе не стали бы грешить — золотой человек, вырос здесь, и никто, кроме шпаны, ничего худого, кроме доброго, о нем сказать не мог. Синяки и ссадины иногда замечали — но мальчишки есть мальчишки, мало ли с кем он дрался и где оцарапался — а он ведь дрался. И только внеплановый медосмотр открыл следы жутких избиений.
Конечно, о случившемся заговорила вся Сигишоара. Как же так — начальник полиции, приличный человек… Женился на женщине из-за фронтира, взял ребенка из-за фронтира — думали, святой. Ведь все знают, что такое эти, оттудашние. А оказалось — он их взял, чтобы позволить себе то, что с местными — даже со шпаной — позволить себе было нельзя. Или было в этой Сильвии что-то такое, что будило в мужчине зверя? Они там… Но то ж в Сильвии, а не в мальчишке. Он же даже рассказать не мог, немой.
Отчима больше ругали, чем жалели, маму больше жалели, чем ругали, а самого Лучана дружно занесли в невинные жертвы. И все бы успокоилось, если бы Штефана просто посадили.
Но его занесли в категорию F, и однажды ночью Лучан проснулся от объявшего его смертного ужаса. А когда он нашел в себе силы спуститься вниз и увидел маму плачущей над белым-белым телом "отца"…
Он почувствовал, что его предали. Это была не защита, не справедливость — что-то совсем другое.
И вот так получилось, что иммигрантка из-за фронтира, Сильвия Дмитряну, унаследовала дом и сбережения своего мужа. И, как то бывает иногда с людьми, на которых из ниоткуда падает богатство — начала жить на широкую ногу. Конечно, воображение ее было ограничено воспитанием — не на Тиффани она тратилась, а на броскую чешскую бижутерию, и вина покупала дешевые, хоть и помногу, и начала водить любовников, и из серой забитой женщины превратилась в вульгарную бабу… И пошла по Сигишоаре сплетня такая гнусная, что Лучан весь затрясся, когда в первый раз ее услышал.
Нелепая была сплетня — ну как, скажите на милость, Сильвия могла свалить свою вину на мужа, если того допрашивали под наркотиком и вина его была признана им самим? Но Лучан не мог приводить доводы разума — он ведь был нем, да и не очень сообразителен. Он мог просто бить — и бил.
И тут уж в городе многие уверились, что ни за грош пропал Штефан. Потому что как не поднять руку на такого волчонка? Погиб из-за шлюхи и ее немого отродья. Высокие господа, тех, кто получше, любят — вот и не стали особо разбираться. Дело ясное.
Конечно, так считали не все, но и того, что было, хватало с головой.
А Лучан не мог, никак не мог им объяснить, почему мама ни одной ночи не может встречать трезвой, и почему ей все время нужен хахаль в постели. Да и не стал бы, вернись к нему речь. Этим объяснять? Да пусть провалятся.
И когда за ним приехали из социальной службы, забирать — он шипел, лягался и кусался, потому что мама ведь была хорошая! Ну и что, что по утрам от нее пахнет перегаром? Ну и что, что по утрам от нее выходят чужие мужики? Она ни разу не обидела Лучана, и всегда его ласкала, даже когда у нее болела голова. Как они могли? Как они могли так с ней поступить? Если это их справедливость — то зачем она нужна?
Сильвия Дмитряну не стала ждать, пока к ней придут ночью. И обращаться за помощью не стала. Взяла дробовик мужа и разнесла себе лицо.
Из патронатной семьи Лучан сбежал. И от второй сбежал. И от третьей. А в четвертый раз его отправили в "горную школу" — и там Лучану неожиданно понравилось. А еще больше понравилось у дядюшки Руди — хуторянина, взявшего Лучана на лето. А однажды вечером к дядюшке пришли люди…
Один из них, господин Григораш, выделялся среди всех уверенными повадками и ровной книжной речью. После темноты он позвал Лучана в сад, поговорить. Он говорил, и каждое его слово ложилось как камень в стену. Мир устроен несправедливо. Впрочем, Лучан, ты это знаешь не хуже, а то и получше, чем я. И стоит ли ждать справедливости от мира, где всем заправляют людоеды? Одних пожирают без закона за фронтиром, других по закону — здесь. И даже если нужно защитить слабого, это отдают на откуп людоедам, потому что не хотят брать на себя ответственность за грязную работу. Так несправедливость устраняют несправедливостью, а преступление — преступлением. И неудивительно, что такой парень, как ты, не хочет жить по законам, которые волки придумали для овец…
А потом попросил показать, как Лучан стреляет по камешкам.
Отлично Лучан стрелял по камешкам. Глаз с детства был верный, а с рогаткой он не расставался уже четыре года. Если железным шариком — то мог и взрослого мужика свалить.
— А из настоящей винтовки хочешь попробовать? — спросил господин Григораш.
Они вышли рано утром. Охотничий сезон только-только начался, и у господина Григораша была лицензия на отстрел двух оленей. Олени расплодились в Карпатах за последние сто лет — во время войны и рецивилизации на них почти никто не охотился, а после охота стала непопулярным развлечением. Настолько непопулярным, что дикие кабаны, давшие потомство с одичавшими домашними свиньями и превратившиеся в покрытые щетиной танки, стали серьезной проблемой. Их отстреливали, конечно, но почти брезгливо, по необходимости.
…Четверо стрелков залегли над оленьей тропой. Господин Григораш уступил Лучану свою винтовку с оптикой. "Первый олень — твой". Лучан был счастлив — до того момента, когда трехлетний бычок, убитый им, качнулся на коленях и упал набок.
Остальное стадо бросилось наутек. Заревел еще один бык — Руди подстрелил его на бегу. Вместе с другом господина Григораша — кажется, мадьяром — они пошли по кровавому следу, а Лучан и господин Григораш спустились к убитому зверю.
— Замечательный выстрел, Лучан, — господин Гигораш потрогал маленькую ранку точно между глаз оленя. — Он совсем не страдал. Почему ты плачешь?
А Лучан смотрел на пустой черный глаз, который только что был живым и светился, а теперь уже не мог, и думал: "Как они… как они". Пришли и взяли жизнь у живого. Потому что захотелось.
— Ты прав, — сказал господин Григораш. — Мы сейчас были не лучше этих… которые гуляют по ночам.
Он понял. Он понял! И он не ел вечером оленину и не пил за удачный выстрел, и не взял себе голову с рогами. И остался еще на один день, когда венгерский друг уехал.
Остался из-за Лучана, и мальчик понял сразу, что Григораш искал. Искал тех, кто может стрелять, но помнит, когда стрелять не надо — и когда совсем нельзя.
— Есть люди, — сказал он на следующий день, — которые ненавидят людоедов и сражаются с ними. Люди, которые любят жизнь, но свободу любят еще больше. Их ненавидят не только людоеды — их ненавидят многие из тех, ради кого они сражаются. Да что там многие — почти все. Но именно они — настоящие люди. Не волки и не овцы, живущие по волчьим законам. Я бы не стал тебя звать, но ты здесь не уживешься, это и сейчас видно. Пойдешь со мной?
И Лучан пошел.
Господин Григораш скоро стал для него Робертом. Это имя было более "своим", чем неизвестно какое по счету в чужом "аусвайсе". А Лучан стал Псом. "Братом".
Группа Роберта прожила недолго. Лучан один остался в живых, добрался раненый до связника, отлежался, прошел проверку на лояльность — и получил назначение к новому "папе", Корвину. У Корвина было хорошо, Лучан вспоминал о нем с теплотой. Именно Корвин приохотил его к старому рок-н-роллу, гитаре, снайперке — и дал ник Десперадо: в решающий момент Лучан совершенно не чувствовал страха и почти не чувствовал боли, палил по четким силуэтам в красной дымке и не давал промаха.