Беатриче кота Брамбиллы (сборник) (СИ)
Впоследствии я мог убедиться, что он и точно был большим знатоком этого искусства. В имении своем он устроил живописные классы, о его коллекции картин знали и в столице. Говорил он медленно, но внятно, не двигая руками и не поворачивая головы. Высокий лоб его был прикрыт светлой прядью волос, весьма необильных на круглом его черепе. Начисто выбритое, по моде прошлого царствования, лицо его отличалось бледностью своею, резкостью черт и выразительностью. Верхние веки тяжело опускались над внимательными серыми его глазами. Ему можно было дать около сорока лет.
Сперва он мне не понравился, потом я его заслушался, а впоследствии стал уважать его. Напротив того, князь нравился мне все менее, хотя в обращении со мною он был все так же любезен и предупредителен, все так же добродушно смотрел он по сторонам.
Княгиня тотчас же стала возражать Лаврову. Он отвечал ей медленно, без волнения, умно; она горячилась и как будто хотела чем-то досадить своему собеседнику. Я все с большим любопытством наблюдал этот словесный поединок. Мне почему-то было досадно видеть волнение хозяйки. Лавров, видимо, не давался ей в руки, ни в чем с нею не соглашался и неизменно подчеркивал свое превосходство — это ее возмущало.
Уезжали Лавров и я вместе. Он любезно предложил пересесть в его удобную венскую коляску. Обиженный Африкан ехал за нами: он находил, что мой тульский тарантас ничуть не хуже коляски, а лошадь куда лучше лошадей Лаврова.
Прохладный ветер веял нам в лицо; сладостный запах полевых цветов нежил и успокаивал.
— Вы впервые видели княгиню Аглаю Егоровну? — спросил меня Андрей Вениаминович между прочим.
— Да, я только сегодня имел удовольствие познакомиться с нею.
О вчерашней своей встрече я говорить остерегся.
— И как она вам показалась?
Лавров не смотрел в мою сторону, тяжелые веки опустились на глаза его.
— Право, судить о ней пока не могу, — смутившись, молвил я, — по наружности она не оставляет желать лучшего.
— Это точно, княгиня хороша, — подтвердил Андрей Вениаминович, не шевелясь, как бы раздумывая вслух, — очень хороша, и плениться ею нетрудно… Она и сложена не хуже… Досадно, когда столь дивное сложение пропадает даром. Но что касается душевных свойств красавицы, то на них пришлось бы посетовать…
— Ужели же они так непривлекательны?
— Сказать того не смею, ибо каждый судит человека по-своему. Одно скажу, не желал бы я никому попасться ей в руки.
— Вы говорите намеками, Андрей Вениаминович, — с оживлением перебил я, — понять вас мудрено. Ум княгини, я думаю, не станете вы оспаривать?.. Она начитана и остра — ваш разговор с нею тому порука.
— И ума ее я не оспариваю, — отвечал Лавров, чуть улыбаясь. — Красота, ум, молодость — свойства ее столь заметные, что о них спорить не приходится. Но не только сии три достоинства красят женщину и ставят ее выше мужчины.
— Что же это такое, Андрей Вениаминович? — вскричал я в запальчивости.
— Сердце, молодой друг мой, всего только сердце.
— И вы станете утверждать, что у княгини нет сердца?
Нет, этому я не мог поверить. Мгновенно представил я себе на скамейке у края бассейна княгиню с блестящими слезами в глазах. Разве человек без сердца умеет плакать?
Лавров усмехнулся соболезнующе. В эту минуту я готов был побить его. Но спутник мой оставался невозмутимым.
— И этого утверждать я не стану, — сказал он, — каждый может убедиться в том на самом себе. Бывает, что и камень источает воду. Но слыхали ли вы о таких женщинах, которых в народе называют «порчеными»?
Я с досадою пожал плечами.
— Не понимаю я, к чему относится вопрос ваш… Что общего между княгинею и такого рода женщинами?..
Лавров не успел ответить мне на это. Мы приближались к перекрестку, откуда мне надлежало свернуть в Грушики. Африкан подъехал к коляске. Я стал прощаться с любезным своим спутником. Он крепко, по-английски, пожал мне руку.
— Надеюсь еще раз увидеться с вами. Рад буду, ежели заглянете ко мне, и тогда не упущу случая еще побеседовать с вами…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Несколько дней сидел я дома и даже не занимался рыбною ловлею. В равнодушии ко всему окружающему, бродил я по саду или валялся в траве, бесцельно глядя в небо.
Матушка моя, заметя сумрачное лицо мое, допытывалась, здоров ли я. Я отвечал, что здоров и что ничто меня не беспокоит. И точно, причины своей равнодушной бездеятельности я не знал. Влюбленности я тоже не чувствовал. О княгине, хотя я и думал эти дни, но больше потому, что Лавров задел мое любопытство. Поволочиться за нею тоже казалось мне бесполезным: князь был и не так стар, и красив, и добр, — мог ли я ждать успеха?
Наконец, мне надоело мерить аллеи нашего сада. Я приказал оседлать моего Коршуна и поскакал в деревню Лаврова.
Андрей Вениаминович принял меня приветливо. Тотчас же заявил, что задерживает меня на несколько дней, что возвращаться сегодня домой я и думать не смею и повел показывать свою школу и картинную галерею.
В школе у него училось пять учеников под наблюдением живописца из крепостных, Закорлюки. Живописец сей был весьма привержен Бахусу, но, по свидетельству самого хозяина, отличался большим знанием искусства и толковостью. На одного из учеников Лавров возлагал большие надежды — он его прочил в Академию. Ученика этого звали Митенькой. Митенька казался хворым; миловидное лицо его с сияющими глазами было очень бледно, впалая грудь и не по летам высокий рост казали его еще тоньше. Он показывал нам свои рисунки, и точно, делающие ему честь.
За завтраком Лавров оживился; я его еще таким не видал. Он оказался большим любителем тонкой кухни и сам придумывал необычайные закуски.
— Я стараюсь украсить свою жизнь елико возможно, — говорил он мне. — Во всякую мелочь должно вкладывать искусство. В прежние годы я любил путешествия, теперь же предпочитаю уединенный свой угол. В путешествиях больше неприятного, чем приятностей — сталкиваешься невольно с людьми грубыми, останавливаешься в неопрятных отелях, вкус свой оскорбляешь уродством. Здесь же, елико возможно, все служит моим вкусам и привычкам. Я постарался удалить от себя все, нарушающее гармонию, возмущающее чувство, а на Руси, где до сего дня процветает рабство, это особливо трудно. Искусство делает человека свободным, окрыляет дух его. Ни один раб мне не служит и, как видите, от того я ничуть не терплю нужды. Наука у нас на подозрении, просвещать народ — значит проповедовать крамолу. Я веду учеников своих к познанию другими путями, и никто не может меня заподозрить, ибо я воспитываю в них любовь к свободе, уча росписи храмов.
Я слушал Лаврова со вниманием. Многое в речах его казалось мне неясным, поражало новизной своею, но не слушать его и не сочувствовать ему я не мог — он, несомненно, был человеком незаурядным и благородным мечтателем. Все же мне хотелось, чтобы он скорее вернулся к разговору, начатому нами в первую нашу встречу.
— Андрей Вениаминович, — начал я, когда собеседник мой на время умолк, задумчиво пыхая трубкою, — вы только что изволили сказать, что искусство облагораживает, возвышает душу. Как же понять тогда, что такие просвещенные люди, как, например, княгиня, все же не свободны от упреков? Помнится, прошедший раз назвали вы княгиню бессердечною… Как сочетать любовь к прекрасному с черствостью сердца?
Лавров улыбнулся своей печальной и вместе насмешливой улыбкой.
— Я так и думал, что вы повернете разговор наш на княгиню, — сказал он, — она любимейший предмет для разговора молодежи нашей. Но связали вы ее с предыдущим разговором неудачно. Княгиня мало любит искусство; к тому же, нетрудно вспомнить Борджиа и Медичи, чтобы убедиться в том, что жестокость и любовь к прекрасному часто сочетаются в одном человеке… Но это ничуть не противоречит высказанным мною взглядам… Что же касается княгини, то, право, мой добрый совет вам меньше о ней думать. Соединяя в себе миловидность с некоторой долей кокетства, она может вскружить слабую молодую голову, но отвечать на искреннее чувство столь же горячим чувством она не в силах… А ежели я в прошедший раз назвал ее бессердечной, порченой, то просто потому, что в запальчивости не взвесил слов своих…