Все не случайно
…Я уже чуть постарше, но снова одна, а на столе – каша. Мама оставила и очень просила перед уходом, чтобы я обязательно позавтракала. Почему-то я заперта на ключ: наверное, меня оставили одну ненадолго. И я бы рада позавтракать, но из-за угла печки выглядывает мышь и сверлит меня глазками-бусинками. Я ее боюсь. Живем мы в бревенчатом доме, почерневшем от старости: родители снимают здесь комнату, это тот же дом, где был раненый мальчик. Я плачу у запертой двери, кто-то из соседей успокаивает меня советом: топни ножкой, и мышка убежит. И я топаю, а она не только не убегает, а, поняв, с кем имеет дело, быстро движется к столу, вскарабкивается на столешницу, забирается на граненый стакан, на дне которого осталась капля молока, и, как заправская гимнастка, упираясь изнутри в стенки стакана всеми четырьмя лапками, выпивает эту каплю. А я, оцепеневшая от страха, вижу сначала ее распростертый живот во всей красе, потом мгновенное возвращение из стакана на стол, потом краткое раздумье, со взглядом сначала на кашу, потом на меня, и, наконец, решительное возвращение тем же путем в родные пенаты – за печь!
Неожиданно приходит бабушка – папина мама, вот почему я одна и заперта: бабушка запоздала. Я ее очень люблю, и сразу все становится на свои места, а главное, понятно, что мышь даже кончика своего ужасного голого хвоста не высунет из-под печки, потому что, если бабушка топнет ножкой, от мыши мокрого места не останется. И мышь это наверняка знает. Бабушка предлагает мне съесть кашу, но, получив решительный отказ приближаться к месту, где наслаждался остатками молока мой страшный враг, сама с удовольствием ест кашу под мой трагический рассказ о непозволительном поведении мыши. А дальше помню, только уже вечером, мамин вопрос, ела ли я кашу, мой рассказ о благородном отказе и мамин тяжелый вздох.
Я никогда не голодала в детстве: но, уже будучи взрослой, по некоторым сдержанным маминым рассказам поняла, что жизнь наша была в те времена нелегкой. Съеденная бабушкой детская каша и досталась маме непросто, и не улучшила ее отношения к бабушке.
…Еще в этом доме помню свою няню, немолодую худенькую женщину, и ее ухажера, который курил вонючую махорку. Однажды на мою просьбу тоже попробовать покурить он ответил согласием и очень долго смеялся надо мной, надрывно кашляющей, и усы его, рыжие от табака, смеялись вместе с ним. Помнится даже, что внутри меня звучал невысказанный вопрос: как такое могло произойти? Ведь я ребенок – взрослый не должен был так поступать с ребенком!.. Помню, как мы с няней расставались, и на прощанье она подарила мне жестяной сундучок. Он еще очень долго присутствовал в нашей жизни: мама держала в этом сундучке нитки мулине.
Про папу помню только очень короткий эпизод, как он держал меня за руку и мы с ним гордо шли вдвоем в ларек пить пиво. Он дал мне глотнуть из кружки, и пиво мне очень понравилось. Помню, что было лето, стояла теплая погода и мужчин было довольно много, но почему-то, к моему удивлению, все без детей…
Помню тетю Клашу и дядю Мишу, очень близких мне людей, они тоже жили в Котласе. Их я помню хорошо еще и потому, что часто бывала у них в гостях ребенком, а последний раз была уже достаточно взрослой, в 14 лет. Тогда я узнала, что тетя Клаша – родная сестра моего деда по маминой линии, а значит, она мне бабушка. Но сама тетя Клаша с этим категорически не соглашалась, уверяя, что по каким-то там правилам, неясно каким, она мне именно тетя: и правила эти действуют до седьмого колена. Думаю, все дело было в том, что ее муж был моложе тети Клаши на 13 лет.
История их любви непростая. Когда-то тетя Клаша работала учительницей, и была она старой девой тридцати семи лет. И вдруг в их женский школьный коллектив затесался, бог знает каким образом, дядя Миша. Было ему в ту пору двадцать четыре года и, хотя в коллективе имелись особы помоложе, влюбился дядя Миша смертельно именно в Клавдию и сразу замуж позвал. Клавдия долго стеснялась и сопротивлялась, но, наконец сдавшись, стала просить благословения на брак у старшего брата – моего деда. Дед разрешения не дал и, казалось, закрыл тему словами: «Когда ни зуба во рту, ни волоса во лбу, дурить нечего». Но благородный молодой влюбленный не отступился и все-таки Клашу уговорил, и повел в загс, и прожили они вместе долго и счастливо.
Та последняя встреча с тетей Клашей и дядей Мишей оказалась теплой и познавательной. В Котласе я не была с тех пор, как мы с мамой его покинули – то есть примерно десять лет. И деревянные мосточки, которые служили тротуарами, отозвались давним, родным ощущением ходьбы по ним моими маленькими ножками.
Из маминых рассказов я знала, что Клаша очень боится грозы и пребывает в уверенности, что грозы боятся и ее поросята: их она держала в погребе и относилась к ним как к детям. Поросята были худенькие, на высоких ножках, и Клаша носила их на руках, когда они болели. Куда девались поросята, вырастая, непонятно: ведь о том, чтобы зарезать и съесть поросят, не могло быть и речи!
Как-то при мне загремел гром, и тетя Клаша побледнела, быстро накинула платок на плечи, сунула ноги в галоши и выбежала на улицу. Она спустилась в погреб к своим любимым поросяткам, чтобы они не испугались, да и самой не грех успокоиться и пересидеть грозу в безопасном месте. Молчун дядя Миша по-доброму посмеивался над женой, но Клашу это не смущало. Детей у них не было и, может быть, таким странным образом Клаша удовлетворяла потребность в материнстве, кто знает…
Издали мне показали сгорбленную старуху, идущую с палкой в руке и рюкзаком-мешком за спиной. Мне сказали, что именно она заговорила мою младенческую грыжу – пошептала что-то над детским тельцем, и я наконец спокойно заснула. Эта история мне уже была известна от мамы. Когда я родилась, то много плакала, и молодые родители решили свозить меня в Великий Устюг к маминому папе – Николаю Александровичу Алентову. Он служил врачом, поначалу земским, а потом по специальности – невропатологом. Мама меня привезла, дед посмотрел, послушал жалобный плач и вынес вердикт: это пупочная грыжа, официальная медицина ее не лечит, неси к бабке – может, заговорит! Кинули клич, бабку нашли в родном Котласе, она пошептала, и мой бесконечный плач прекратился. Зная эту историю и увидев ту самую старуху с палкой, мне захотелось подойти к ней, поблагодарить и напомнить о себе… Но Клаша сказала, что делать этого не стоит: старуха давно «не в себе», да и меня не вспомнит – не потому, что я выросла, а потому, что многим младенцам что-нибудь заговаривала, всех не упомнишь. Я с жалостью смотрела на удаляющуюся сгорбленную спину старухи и мысленно посылала слова благодарности ей вслед.
Дядя Миша был полной противоположностью тети Клаши. Та болтала без умолку, попутно стряпая, штопая и гладя постельное белье на узкой ребристой доске-рубеле: такую теперь можно увидеть разве что в музее народного быта. Клаша любила гладить именно так, скалкой на ребристой доске, хотя у нее было два утюга: один на углях, другой тяжелый, чугунный. Клаша то и дело бегала к поросятам, выспрашивала меня про нашу жизнь в большом городе и по чуть-чуть рассказывала про свою, показывая старые фотографии на плотной картонной основе. Внизу, под фото в золотых вензелях можно было прочитать адрес фотоателье и фамилию его владельца…
На одной из фотографий я увидела совсем молоденькую Клашу с длинной косой, в форменном гимназическом платье и высоких шнурованных ботиночках. Окружали ее три импозантных молодых человека. Я стала расспрашивать, и тетя объяснила, что на фото она с братьями: это Николай – твой дед, самый старший, это Палладий и Виталий. О существовании Палладия и Виталия я не знала ничего, очень удивилась и попросила рассказать о них подробнее, но Клаша как-то вдруг засуетилась, сказала: потом, потом… И я поняла, что по какой-то причине ей не хочется говорить на эту тему, и больше ее не расспрашивала.
Дядя Миша был чуть ли не в два раза выше Клаши, неторопливый, молчаливый, доброжелательный розовощекий мужчина. На работу он уходил, когда я еще спала, а вернувшись, садился обедать под щебет Клаши. Она ему подавала и рассказывала про свой день – сама уже давно не работала, но рассказать ей всегда было что. Дядя Миша ел и кивал, после трапезы доставал газеты и неторопливо, внимательно читал, по-прежнему не произнося ни слова. Понаблюдав за этим несколько дней, я решилась попросить: дядя Миша, скажите что-нибудь! Ответ меня изумил: а о чем, Верочка, говорить? Задан вопрос был серьезно, и дядя Миша, глядя мне в глаза, спокойно и внимательно ждал предложения темы. Я растерялась, но как-то сразу поняла, что Клашин щебет он за разговор не считает и руководствуется принципом: уж если говорить, то о чем-то стоящем.