Все не случайно
Но мама влюбилась – я понимала это, и я смирилась. Мама влюбилась настолько, что как-то раз 20 февраля попросила меня завтра, 21-го, убрать квартиру, все вымыть, привести в надлежащий вид: ведь у Юры 22 февраля день рождения. Я ответила, закусив губу, что, конечно, все обязательно сделаю. Но не сдержалась и добавила: «Хотя вообще-то у меня у самой завтра день рождения». Мама ахнула! Увидев ее испуг, я даже пожалела, что напомнила о своем дне рождения. Я все понимала и, конечно, не стала меньше ее любить, даже после такого промаха, но я ревновала, ужасно ревновала. Мне исполнялось 15 лет, но я по-прежнему оставалась ребенком. Дети развиваются по-разному, я – ребенок позднего развития. Раньше мама была только моя, а теперь… Я проплакала всю ночь, однако утром взяла себя в руки. Да, я была ребенком, но ребенком мудрым.
Позже я полюбила Юру всем сердцем: за то, как он любит маму, как пытается побороть свое пристрастие к алкоголю и как трудно ему это дается. Но они с мамой вместе выиграли этот нелегкий бой и счастливо прожили все четырнадцать лет, которые им были отпущены до смерти Юры. Мама пережила его на семнадцать лет.
Юра был добрым человеком, помогал детям его покойной жены от первого брака, очень любил меня, строптивую, и души не чаял в маме. Когда она заболела и долго лежала после больницы дома, мучаясь болями в сердце, он баловал ее тортиками, да так, что встала она на два размера больше, чем ложилась. Мама всегда была худенькой и представить не могла, что может так поправиться, а тортики любила.
Умер Юра в Москве, не успев насладиться своим дедовством. Моей дочери Юле было тогда два года. Когда Юра приезжал в Москву, будучи еще здоровым, гордо гулял с коляской и приговаривал, что эта «Кнопка-Пуговка» заняла все его сердце.
Юра сгорел очень быстро. Пока он болел, мама ходила чернее тучи.
Московская больница, где он лежал, была далеко, а мама всегда плохо ориентировалась в пространстве, чем нас с Юрой очень смешила: она всегда сворачивала не в ту сторону даже на давно знакомой улице. Но в больницу к Юре мама каждый день добиралась несколькими видами транспорта, ни разу не заблудившись. Когда врачам стало понятно, что помочь они ничем не смогут, что Юра умирает, они решили выписать его домой. Отчим с мамой тогда жили в Брянске, в доме без лифта на третьем этаже. Понимая, что одна мама в Брянске со смертельно больным Юрой не справится, я пошла к лечащему врачу и, объяснив ситуацию, попросила оставить Юру умирать в больнице. Тем более что сам Юра, несмотря на ухудшающееся самочувствие, пока еще в свое выздоровление верил – и мы его веру всячески поддерживали. Я была никто: молодая, никому не известная актриса, и денег у меня не было, но мою просьбу выполнили. Юру оставили в больнице. А когда он умер, нам позволили его, не москвича, похоронить в Москве – и опять без всяких взяток. Вспоминаю все это с огромной благодарностью к человеческой доброте и чистоте той эпохи…
Лёвушка
Но пока мне пятнадцать и я, как всегда, еду на лето в лагерь, правда, в последний раз: в шестнадцать лет в пионерский лагерь уже не возьмут.
Я любила так проводить каникулы и всегда находила в лагере друзей. Так случилось и на сей раз. Перезнакомившись, мы с девочками отправились в поле нарвать цветов, чтобы украсить нашу палату. Цветов в поле росло много, и самых разных, а я очень люблю именно полевые цветы. В поле мы наткнулись на стайку вожатых, которые тоже рвали цветы. Мы еще толком не познакомились ни друг с другом, ни с вожатыми. Все бы ничего, если бы один из вожатых, молодой человек, не стоял в оцепенении, глядя на нас с открытым ртом. Мы как-то смутились, быстро попрощались и вернулись в лагерь. Через какое-то время лагерная жизнь вошла в свою колею, вечерами бывали танцы и, конечно же, почта. Я начала получать письма от разных ребят, но больше всего от одного и того же номера, который не скрываясь просил с ним встретиться, рассказать, чем я интересуюсь в жизни, и вообще о себе. Ни я, ни девочки разыскать этот номер не могли: не было его среди ребят, но однажды все-таки искомый номер обнаружился. Он принадлежал тому самому вожатому, который стоял, оцепенев, пока мы рвали цветы. Вожатые тоже приходили на танцы и играли в почту, но только между собой: мы – «малышня» – никогда и не смотрели на их номера и никогда не писали им записок.
Я испугалась. Внешне это был взрослый молодой человек – высокий, интересный и к тому же вожатый. Потом выяснится, что ему восемнадцать лет, старше он меня на три года, но в пятнадцать лет «три года» – очень много! Мне он казался дядькой, и я совершенно не желала ничего ему рассказывать о себе. Он продолжал атаковать меня записками, чем основательно портил летний отдых. Я, конечно, как воспитанная девочка, отвечала сдержанно, просто чтобы не быть невежливой, но все это было мне в тягость. Вернувшись из лагеря, я рассказала маме о весьма надоедливом вожатом и забыла о нем. Лето еще не кончилось, и мы всей дворовой оравой бегали со двора на улицу и обратно с гиканьем и пиратскими пистолетами: детство из нас еще не ушло. Окна летом у всех открыты, и, если надо ребенка позвать домой, взрослые громко кричали из окон. Вдруг, пробегая улицей, я вижу, что перед моим окном стоит, разговаривая с моей мамой, этот лагерный вожатый. Да, я ему писала, отвечая на расспросы, кто мои родители, сообщала, что мама у меня актриса, работает в театре… Но чтобы вот так нагло разыскать мой адрес, да еще и с мамой разговаривать?! Это уже слишком! Я перестала носиться с ребятами и, спрятавшись, наблюдала и ждала, когда он уйдет, чтобы вернуться домой. Он ушел, я вернулась, и мама мне сказала, что приходил милый молодой человек, который хотел меня повидать. Мама заявила, что он очень вежливый и воспитанный, что я напрасно о нем так нелестно отзывалась. Мне было все равно, какой он. Год назад я рыдала от неразделенной любви, но Витя-горнист был моим ровесником, а этот взрослый юноша, почти мужчина, представлял собой нечто чуждое и непонятное. Вожатый, однако, проявил настойчивость и приходил под окно еще дважды – беседовал с мамой в надежде повидать меня. Но я упорно не хотела с ним видеться: я не понимала, зачем нам встречаться и о чем говорить. В пиратские игры его же не возьмешь! А взрослые беседы меня совершенно не привлекали. И оба эти раза я подолгу ждала, пока он уйдет из-под окна, чтобы вернуться домой. В последний раз он сказал маме, что больше не придет, потому что его забирают в армию, и он жалеет, что меня не увидел. Он попросил у мамы разрешения писать мне письма. Я пожала плечами и милостиво сказала: пусть пишет.
В итоге наша переписка длилась три года. Я переезжала в другие города: из Ферганы в Барнаул, из Барнаула в Орск… Это ничего не меняло: письма от Льва – так его звали – приходили регулярно. Он оказался очень начитанным молодым человеком, познакомил меня с поэзией Сергея Есенина, прислал его сборник, а до этого часто цитировал в письмах есенинские стихи. Он влюбился в меня сразу, как только увидел тогда на поле с цветами. Я никогда не верила в любовь с первого взгляда, но это был тот самый случай. Он не торопил событий, вел себя умно и по-дружески – и дружбу мою завоевал, а вот сердце – нет. Мы не виделись с ним после лагеря ни разу. Обменивались фотографиями, делились мыслями о происходящем вокруг, впечатлениями о книгах. Писем его от мамы и Юры я не скрывала, рассказывала, о чем мы переписываемся. Юра сказал мне однажды, что Лёвушка, а его так называли в нашем доме, настолько хороший, настолько редкий молодой человек, что я могла бы подумать о нем серьезнее. Юра добавил, что он бы даже рекомендовал мне его в качестве будущего мужа. Я была возмущена и отвечала, что замуж надо выходить по ВЕЛИКОЙ ЛЮБВИ. Но к письмам Лёвушки я привыкла и нашу дружбу ценила. Однажды, измучившись и поняв, что дальше дружбы наши отношения никогда не зайдут, Лёвушка резко перестал писать, и я по его надежной дружбе очень скучала. Три года переписки – большой срок, но сердце мое было совершенно спокойно. Интересно, что день и год рождения Лёвушки абсолютно совпадали с днем и годом рождения моего будущего мужа: 17 сентября 1939 года.