Опасна для себя и окружающих
Кроме того, штаны такие тонкие, что наверняка расползутся на бесполезные ошметки, не причинив никакого вреда.
Раз в день (или вроде того) медсестра (не санитар) приносит мне ведро с теплой водой и мочалку, и я устраиваю нечто вроде обтирания. Медсестра не сводит с меня глаз. Может, большинство пациентов оставляет одежду на себе, но я раздеваюсь догола и моюсь начисто, только чтобы показать: мне нечего стыдиться.
Доктор Легконожка говорит, что скоро мне, возможно, позволят принять душ. Но она не объясняет причину отсрочки, а я не собираюсь спрашивать. Слишком очевидно, что она только этого и ждет; и вообще, несложно догадаться, что запреты связаны с моим статусом «опасна для себя и окружающих».
Есть, конечно, и другие уступки. Но эти три можно назвать главными.
четыре
Немного предыстории.
Я появилась на свет семнадцать лет и примерно месяц назад (я уже говорила, что не знаю, какой сегодня день) в городе Нью-Йорке, штат Нью-Йорк, в любящей семье Байрона и Маргарет Голд. Я их единственный ребенок, и родители повсюду таскали меня с собой даже в тех случаях, когда другие наняли бы няню: в театр, в дорогие рестораны, в роскошные поездки за границу, где мне чуть ли не с младенчества предоставляли собственную комнату в гостинице.
В Калифорнию я приехала в июле нынешнего года, чтобы учиться в летней школе. Это не та летняя школа, куда запихивают двоечников и хулиганов, которым иначе не видать аттестата, а продвинутая программа для умных и усердных детишек, которые готовы все каникулы жить в общежитии и заниматься на подготовительных курсах одного из самых престижных университетов страны ради преимущества при поступлении. Если бы мне дали доучиться, за лето я получила бы девять дополнительных баллов форы. А ведь я пока даже не в выпускном классе.
Когда меня привезли в клинику, родители приехали меня навестить. К тому моменту я провела в Калифорнии всего шесть недель, но они вместили столько разных событий, что недели казались месяцами. Мама блистала идеальным загаром — результат выходных в Саутгемптоне. Недавно высветленные пряди еще сохраняли ярко-желтый оттенок, хотя обычно через пару недель после окраски тускнеют, отливая медью (мамин натуральный цвет — каштановый).
Мама обняла меня, обдав запахом духов и шампуня.
— Это ненадолго, — сказала она. — Только пока все… не уляжется.
Может, она и заплакала бы, если бы не свежая инъекция рестилайна, которую она каждые полгода делает вокруг глаз. (Темные синяки под глазами означали, что она только-только от пластического хирурга.) Несколько дней после инъекции мама боится плакать, смеяться и спать на боку, чтобы не помешать правильному впитыванию препарата.
Наш семейный адвокат поначалу не советовал отправлять меня сюда, но в итоге сдался, сказав, что выбора у нас нет и надо просто дождаться, «когда инцидент исчерпает себя». Вообще-то, он специализируется на семейном праве — завещания, недвижимость и все такое, — но мои родители его давние клиенты, к тому же он имеет право практиковать и в Нью-Йорке, и в Калифорнии.
Я спокойно кивнула. Никогда в жизни не закатывала истерик, даже в раннем детстве — чем мы все неизменно гордились, — и сейчас тоже не собиралась терять лицо. И вообще, мама правильно сказала: это временно. («Когда инцидент исчерпает себя». «Пока все не уляжется».) Кроме того, я знала, что родители запланировали поездку еще до всей этой истории. Они собирались провести последние недели августа в Европе, хотя мама обычно уверяла, что на материке в такое время года делать нечего.
Моя мама из тех женщин, кто без иронии использует выражения вроде «на материке».
Папа сморщил нос, как будто понял — хоть я и спрятала утку под кровать, — что естественные потребности я справляю прямо в палате, которая по размеру не превышает мамину гардеробную на Манхэттене. (Ее я тоже измеряла шагами: девять в длину, шесть в ширину.)
— Все нормально, пап, — сказала я, однако позволила нижней губе слегка дрогнуть, чтобы показать ему: несмотря на все мои старания казаться сильной, несмотря на происшествие, из-за которого они меня сюда упрятали, я по-прежнему его маленькая дочурка. Я начала теребить на запястье пластиковый браслет с моим именем и порядковым номером, который присваивают пациентам в больницах.
Папа обнял меня одной рукой и прижал к себе. Я знала, что он гордится моей храбростью, той зрелостью, с которой я воспринимаю ситуацию. (Родители часто хвалили меня за зрелое поведение. У нас в ходу семейная шутка, будто я родилась сразу взрослой. Мама любит хвастаться: «Ханна была таким взрослым младенцем!»)
— Зато тебе довелось как следует посмотреть Западное побережье, — ответил наконец папа. Может, он решил, что нас тут водят на экскурсии. Может, он решил, что я уже вдоволь нагулялась по приливным заводям Монтерея, любуясь флорой и фауной.
Я не стала его разубеждать. Папе наверняка нравится так думать. И это по-взрослому — позволить ему и дальше заблуждаться, если папе так легче.
Именно ради Калифорнии он отправил меня в летнюю школу. Я всю жизнь прожила в Нью-Йорке, и поскольку поступление в университет было уже не за горами, старый добрый Байрон решил, что мне пора на пробу покинуть Верхний Ист-Сайд (правда, он уверял, что они с мамой будут страшно по мне скучать). Интересно, жалеет ли он сейчас, что не держал меня поближе к дому. Что так превозносил «расширение горизонтов» (фраза, которую я слышу от него постоянно).
Папа поцеловал меня в макушку перед уходом, хотя с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать, он выше меня всего сантиметров на пять. Мама и вовсе обошлась без поцелуев. Во мне метр семьдесят, и я на десять сантиметров выше мамы. Она всегда удивлялась моему росту, гадая, откуда я такая взялась: ей будто не верилось, что существо, которое когда-то жило у нее внутри, способно вытянуться до таких размеров. Однажды мы с мамой обедали у ее приятельницы, и мама заявила, что в больнице меня наверняка подменили. Не могла же она родить такого огромного ребенка! Я напомнила, что у нас ней одинаковые зеленые глаза, а волосы и брови я очевидно унаследовала от отца.
— Но откуда такой рост? — возразила она с улыбкой, и у меня не нашлось достойного объяснения.
— Везет же вам, — вздохнула мамина приятельница. — Вы больше похожи на подружек, чем на мать с дочерью.
Мама просияла.
Пока родители еще не ушли, я сказала:
— Мне нравится в Калифорнии, пап.
Он улыбнулся, и я улыбнулась в ответ. Раз уж я здесь застряла, нет смысла говорить правду. На самом деле палата могла находиться где угодно, и поменялся бы только вид из окна.
Но если вам интересно, я не в восторге от Калифорнии. Весь штат какой-то странный. И не по тем причинам, которые обычно называют нью-йоркцы: что народ слишком расслабленный и беззаботный, что здесь слишком много машин и слишком много места. Слишком темно по ночам. Слишком широкое небо. (Я ничего такого не думаю, но слышала, как жалуются другие нью-йоркцы.)
Меня в Калифорнии смущает расположение: мало того что океан не с той стороны, вдобавок еще север похож на юг, а юг на север, да и восток с западом перепутаны. Кампус университета находится, как тут говорят, на полуострове, что, насколько я поняла, означает район Силиконовой долины. Можно поехать на север в город — не в настоящий город (Манхэттен), а в Сан-Франциско, — и там, скорее всего, будет холоднее. Но если двигаться еще дальше на север, скажем в долину Напа (куда я давным-давно ездила с родителями), то температура, наоборот, вырастет на десять, двадцать, а то и тридцать градусов.
А здесь — в горах на побережье, с высокими (даже слишком высокими) деревьями, лощинами и холмами, — температура еще ниже, чем в кампусе, хотя мы гораздо южнее. В довершение ко всему тут очень сухо, но при этом такой густой туман, что каждое утро вода оседает на крыше и капает вниз, а окно запотевает, хотя сейчас август.
Как будто Калифорния не подчиняется законам природы.