Тюрьма (СИ)
Архипов с трудом узнавал ее. Себя он видел затравленным существом, вынужденным прятаться во мраке, как крыса, чтобы не поплатиться за свои опрометчивые и дикие выходки. А она была как полная луна, сверкающая серебром в ночном небе, погубившая кого-то и все же вызывающая восхищение. Инга была чужая, но притягивала с неистощимой силой, и ее страшному обаянию невозможно было противиться.
Она взяла мужа за руку и повела к кровати, как перепуганного мальчугана на первую исповедь. Но эта исповедь уже не предполагала слов, женщина определенно думала, что сказано достаточно. Любовь, которую она, если верить ее рассуждениям, отстояла, убив судью, должна была покрыть, если не поглотить и рассеять вообще, всю недостаточность понимания, как столь ужасные и непоправимые вещи могли произойти с ними. Архипов простирал руки, обнимал ее колени, бился в них головой, утыкался едва ли не плачущим лицом, думая, что так легче будет ему возобновить знакомство с этой женщиной и достичь все ускользающего с хитринкой права на обладание ее высокими, гордыми, крепко устроенными прелестями. В своем неистовстве он подвывал, как ошалевший кот.
В постели Инга совершенно преобразилась, от равнодушия не осталось и следа, ее горячий шепот разливался по комнате. Но Архипов ни на секунду не забывал, с кем имеет дело. Жена хотела отомстить судье за его жестокость и тем поднять мужа из грязи и с внезапной резкостью облагородить, как уже случалось и прежде, хотя не при столь острых и взрывоопасных обстоятельствах. Да, бывали у них случаи несколько насильственного и в конечном счете приятного подъема к сверкающим, изумляющим белизной вершинам, но нынче, но в этот раз вышло так, что она лишь навеяла на него, прошедшего через испытания, которых она и вообразить не могла, страх и удивление. И вот, вместо того чтобы потребовать объяснений, докопаться до истины, понять, как в самом деле решилась она на преступление и что это там за чудо-юдо сновало у нее между ног, он целует ее обагренные кровью судьи руки. Нужно бы рассказать ей о своих невзгодах и, как только она ловко сыщет спасительное решение, восхититься ее мудростью и сердечностью, а он… Он лобзает, как обезумевший, дрожит над ее телом как над величайшей драгоценностью; в определенном смысле и пресмыкается. И если бы это все… Ан нет! Против его воли некая сила погружает его в напрасные, но такие напряженные и неизбывные размышления о том, что станется с этой блестящей и важной женщиной и в какой жалкий и ничтожный полутруп превратится она, когда пробьет ее час отвечать за содеянное.
Он сел на кровати и закурил.
— Не припоминаю, чтобы ты курил раньше, — сказала Инга.
— Да вот… научился.
— И понравилось?
— Да.
— А убивать?
— Не говори глупостей.
Она рассмеялась весело, лукаво и простодушно.
— Я глупостей никогда не говорю. Тем более если ты рядом. Ты веришь, что мы больше не расстанемся?
— Предположим…
— Нет, скажи точно, наверняка.
— Верю.
Но он не верил. Оставшийся в лагере Бурцев показался ему в эту минуту ближе, чем жена, нежной рукой гладившая его голый живот. Эхма, вскрикивал он внезапно на волнах неги и отупения. Бездушная система, поглотившая Бурцева и причинявшая ему физическую боль и душевные страдания, была, в сущности, понятна, и из нее можно было вырваться, что он, Архипов, и сделал. А как понять логику Инги и как вырваться из созданного ее злой волей заколдованного круга, он не знал. И Бурцев, который, отсутствуя под рукой, не совался, стало быть, чтобы его обняли, приласкали и приголубили, и которого, собственно, не за что было любить, получался теперь понятнее и нужнее жены. А ведь о жене там, в лагере, тосковал как о самой свободе.
* * *
В один из этих горячих деньков Филиппов, все продолжавший нескончаемый спор с Якушкиным, сказал, кушая у Ореста Митрофановича перед очередным посещением администрации бунтующего лагеря:
— Идеи невидимы, их не потрогать, а существуют. И куда ни кинь взгляд… но своя рубашка, известно, ближе к телу, и я тебе скажу, что точно так же касательно идей обстоит и в сфере наших интересов. Идеями, фигурально выражаясь, можно питаться, так что тюремный закон питается своей идеей, а им питаются узники. В существе своем это гуманный закон. Вскормленный правильной и целесообразной идеей обустройства нормальной, достойной жизни в неволе, он — бах!.. — директор резко взмахнул руками, изображая вулканический выплеск энергии, — существенно помогает зэкам противостоять администрации единым фронтом и придерживаться твердого, раз навсегда принятого порядка в собственной среде. Ты насильник, ты на воле обижал женщин, стариков и детей, но угодил на нары — своих не трожь без нужды, не оскорбляй, не тирань, а то не сносить головы. Ты вор, а у своих не воруй. И так далее. Тюремный закон благ для тех, кто разумен и подчиняется ему, и справедливо карает непослушных, неподдающихся. Умный против воли большинства, выразившейся в законе, не пойдет, а дурак, коль ему закон не писан, терпит по полной и расплачивается… ну, чем может, даже, к примеру сказать, и задницей.
Далее высказался директор в том смысле, что тюрьма, как всякий видит и понимает, отделена, конечно, от него в пространстве и по отношению к нему как телу есть нечто внешнее, но!.. Тюремный закон, о котором он постоянно, напряженно и страстно размышляет, о котором, можно сказать, печется, представляет собой, скорее, внутреннее содержание его мысли, а вернее, понятия, образовавшегося где-то между постигающим умом и постигаемым предметом, то есть в некоем поле, в субстанциональном смысле включающем в себя и его директорскую сущность, и общечеловеческое представление о тюрьме. И оттого он, этот закон, является законом не только в тюремной сфере, но и в сознании великого множества людей, вообще всякого, кто восприимчив к здравым формам мышления. О нем можно говорить как о Батыевом нашествии, египетских пирамидах и живописи передвижников, а тогда тема меняет обличье, не меняя сути, и наш разговор переходит на стадию обсуждения тюрьмы как явления культуры.
— Ну, если такая универсальность, — усмехнулся Якушкин, — то майор Сидоров, который об этом законе, разумеется, тоже думает и даже отчасти подчиняется ему, на самом деле существует больше в твоих мыслях и вообще в твоей голове, чем на своем рабочем месте, на своем посту.
— Не надо утрировать, — нахмурился Филиппов.
Действительно, утрировать не надо. Но вот что майор Сидоров помянут журналистом, и в каком контексте, с какой интонацией помянут, наводит на разные соображения, чтобы не сказать больше, то есть даже и на подозрения, причем в отношении не столько майора, сколько журналиста, помянувшего его, пожалуй, не совсем кстати. И даже не в том смысле некстати, что-де нечего вообще этому человеку заговаривать о майоре, а что высказавшись в таком тоне, он всего лишь съязвил без толку и ради собственного удовольствия, чего майор, может быть, вовсе не заслуживает. Иными словами, тут все же больше именно соображения общего характера, а не конкретные подозрения. И если продолжается линия на собирание улик, изобличающих Якушкина как автора неких сомнительных сочинений, задевающих созданную Филипповым контору, то высказывание о майоре как раз очень кстати в том смысле, что изобличает Якушкина еще и как человека поверхностного, не слишком-то обременяющего себя серьезными и глубокими размышлениями. Еще немного — и разглядим, пожалуй, что он мелок, ничтожен, в общем, что называется препустейший господин. Пусть он мастер поерничать, подпустить острое словцо, этого у него не отнимешь, в этом он, возможно, куда как блестящ и гибок, только что же это меняет? Все тем же манером закрадывается сомнение в писательском даровании этого господина, поскольку, как принято думать, не бывать на Руси большим писателем человеку никчемному, даже если он в своем творчестве сознательно не забирает высоко, не заходит дальше вышучивания тех или иных малозначительных явлений. Вместе с тем упрек, а если угодно, обвинение в узости интересов, в некой мелкотравчатости не только не снимает, но и усиливает подозрение, что все же именно он автор упомянутых Филипповым и Причудовым пасквилей. Нельзя не учесть еще одно важное обстоятельство: никто, что бы ни говорилось против его вероятного творчества, не отнимает у него право писать, стало быть, своего рода зияющей раной видится та перспектива, что он, как можно догадываться, не даст себе труда ограничиться лишь устными высказываниями по адресу майора и ему подобных.