Тюрьма (СИ)
— Отвали! — Гонцов отстранил неутомимого Бобыря и склонился над Бурцевым. — Ты того, не брешешь, чучело, не наговариваешь? Не лепишь?
— Не леплю, честное слово, правда это, ни слова лжи… — ответил Бурцев, приподнимаясь на локтях и искательно всматриваясь в пепельно-серое облачко, каким явилась перед ним физиономия Гонцова.
Тот, как человек, для которого истина открылась слишком неожиданно и оказалась тяжким грузом, натужно выпрямился и обвел присутствующих суровым взглядом. Но дальнейшее было уже не в его компетенции. Не вправе он самосудом решить участь Архипова, на которого пало ужасное обвинение, путь его теперь пролегает к старшим товарищам, они и вынесут приговор.
Позабыв о Бурцеве, Гонцов и Бобырь бросились вон из барака, горя желанием поскорее отыскать Дугина или Матроса. В лагере произошло убийство! Убили верного товарища, настоящего друга, отличного парня. Мы тут боремся за единство в своих рядах, за свободу и светлое будущее, а нашего мужественного соратника, как пса шелудивого и бездомного, неприкаянного, заклевали и растерзали в пыльной яме. И сделал это Архипов, пособник администрации. Был светочем, отозвался Бобырь о покойном.
Бурцев же, имея теперь для очистки совести только одну возможность — предупредить друга о нависшей над ним опасности, побежал в спальный отсек и, найдя там Архипова, тихо шепнул ему на ухо:
— Я им сказал, друг…
Архипов схватил его за руку и вывел из барака.
— Что ты им сказал?
Бурцева била дрожь.
— Все, друг… О Дурневе… Ну, не все, а так, достаточно… Не стерпел, не вынес. Пытали. Били. А у Гонцова рожа такая жуткая… Сказал, что ты убил Дурнева… Я не выдержал, не мог больше молчать, ты бы видел их…
— И кто это был? Ну, про Гонцова я понял, а кто еще?
— Гонцов с Бобырем. Бобырь, как всегда, культей… Гонцов допрашивал… Бобырь колошматил… Эта культя… Больно так!
— Где они сейчас?
— Не знаю, куда-то помчались…
— Ты же был своим в доску, — вздохнул Архипов.
Этого Бурцев как будто не услышал. Упрек донесся из далекого, полузабытого прошлого, которое мало что значило для Бурцева в его нынешнем положении.
— Они, наверное, растрезвонят на весь лагерь, — проговорил он.
— Это точно, — отозвался Архипов. — Ладно, иди, не надо, чтобы нас видели вместе.
— Да куда мне идти?
— На свое место.
— А ты-то?
— Я что-нибудь придумаю. Обо мне не беспокойся.
— Помни про культю, опасная штука… Можно всего ожидать, когда Бобырь пускает ее в дело. Берегись, друг, береги себя…
Низко опустив голову, Бурцев побрел в барак. Архипов смотрел ему вслед, но видел ли что? — пожалуй, что нет, ничего не видел, перед ним расстилалось пустое пространство, в котором и тень дематериализовавшегося приятеля могла быть лишь оптическим обманом.
Он быстро зашагал прочь от барака, где его, конечно же, бросятся искать в первую очередь. А искать будут, в этом Архипов не сомневался; и отыщут, если он не найдет себе надежного, какого-нибудь почти фантастического укрытия. Для начала разумно было спрятаться в тени, отбрасываемой исчезающим другом, а теперь на примете массивное здание клуба — там удобная, роскошная тень, тень не столько сооружения, сколько самой ночи. Архипов верил, что счастье не изменит ему, приголубит, наворкует что-то полезное, спасительное. Теплым и нежным счастьем было, впрочем, не испытывать того, что выпало на долю убогого Бурцева.
Архипов сел, привалившись к стене клуба, на холодную землю и вдохнул отвратительные запахи близкой помойки. В этом же здании помещалась и кухня. Здесь тоже найдут. Разорвут на куски возле пищеблока.
Над крышей дальнего барака показался, тяжело подмигивая, багровый край луны. Красивый пучок света гасил остроту своей энергии, накрывая испускавший его прожектор, и представал сияющим, широко разлитым миром обманчивых видений, бледных призраков, несостоятельных вещей, неосуществившихся явлений. Ситуация сжалась до критической на фоне какой-то тревожащей, внушающей сомнения и опасения глади, а фон этот, он удручающий, серый и стягивающий в нечто плоское все окружающее пространство, и вот уже она, смявшись в крошечную фигурку, балансирует над бездной. Архипов, углубленно всматриваясь в ее сумасшедший танец, спрашивал себя с напускной принципиальностью: а когда Дурнева убивал, думал, что творишь? На что рассчитывал? Откуда взялась уверенность, что Бурцев всегда будет держать рот на замке?
* * *
Филиппов после разговора с лагерниками, представлявшегося ему откровенным и должным образом проливающим свет на положение дел в колонии, впал в благодушное настроение. Захотелось как-то слегка и разбаловаться, поэтому он, уступая майору Сидорову, все призывавшему к совместному питанию, дал, наконец, согласие на обед, а майор, само собой, подразумевал своего рода торжество, пир. Филиппов настаивал поначалу, что за все кушанья, поданные ему и его группе, будет платить сам, из бюджета организации, которую с честью представлял в Смирновске, но Причудов заглатывал яства с такой алчбой, что и уследить было невозможно, а к яствам прилагались еще спиртные напитки, и финансовые расчеты скоро позабылись.
Этот обед в офицерской столовой, начавшийся в столь поздний час, перерос в ужин и, собственно говоря, в банкет. Подполковник Крыпаев, наспех и скромно поужинав, незаметно исчез. Внимание офицерского корпуса сосредоточилось на прибывшей из Москвы народной избраннице Валентине Ивановне, еще молодой и очаровательной женщине, непринужденно и глуповато усмехавшейся в ответ на пылкие мужские заигрывания. Похожая на кошечку, едва вышедшую из детского возраста, Валентина Ивановна полагала, что эта пылкость офицеров как нельзя лучше помогает ей держать их под контролем и тем самым исполнять волю народа, пославшего ее следить за восстановлением порядка и законности в смирновском лагере.
Натерпевшийся и исстрадавшийся, страхом упившийся оператор, заразившись примером Ореста Митрофановича, тоже приналег на разные угощения. Захмелев, он стучал пальцем по столу и требовательно кричал каким-то серым, озабоченно скользившим между столиками персонажам: закончился хлеб! еще говядины мне! водки! Но прежде захмелел директор Филиппов, а выпивший Филиппов — это праздник, ликование, это куда как приметное своеобразие. Он истончался и порхал, одарял всех не слишком скомканной, чтобы не узнать приветливости, улыбкой и сиживал уже не на стульях, но и не где придется, а на каких-то случайно подрисованных выпуклостях, черточках, ребрышках неопознанных предметов, сам словно черточка, некая крошечная веселая птичка, думающая разразиться звонким и беззаботным пением. Майор Сидоров глумливо посматривал на него. Директор произнес бурную речь о нуждах заключенных и их совершенно справедливых требованиях, которые, разумеется, — директор выразил полную уверенность в этом, — будут уже в ближайшем будущем удовлетворены. Его никто не слушал. Майору Сидорову вдруг взбрело на ум обратить внимание депутата на Якушкина.
— Это журналист, — шепнул он с многозначительным видом. — Он шутит порой, балагурит, но больше все-таки отмалчивается, да только мы в любом случае разгадаем тайну его загадочного молчания.
Валентина Ивановна перевела на журналиста затуманенный взгляд и томно улыбнулась ему. Не исключено, что за все время пребывания в Смирновске она произнесла не больше двух-трех что-то значащих фраз. Что касается ее тайны, то есть тайны ее напряженного и даже более, чем у журналиста, загадочного молчания, то заключалась она в том, что бедная женщина и после ошеломительного вознесения в ряды власть предержащих не обрела ораторского дарования. Честно сознавая за собой грех косноязычия, Валентина Ивановна иногда задавалась тревожным вопросом, нельзя ли назвать случайной, а то и смехотворной ее депутатскую карьеру.
Говорила Валентина Ивановна плохо, хуже некуда, зато танцевала преотлично. Повод блеснуть талантами на этом поприще устроился очень скоро. Опьяневшие от вина и присутствия красивой женщины кавалеры пожелали музыки, и кто-то сбегал за музыкальным умельцем, тем самым прапорщиком, который сопровождал в зону Филиппова со товарищи и чуть было не совершил подвиг примирения с взбунтовавшимися лагерниками. Его огорошили полным стаканом водки. Быстро выпив и закусив, прапорщик с чувством раздул мехи гармошки, утопил вдруг лицо в ее складках и выдал затейливые, по высшему разряду, рулады, тотчас закружившие майора Сидорова; майор и сообразить ничего не успел, как очутился на одном колене перед Валентиной Ивановной, простертыми к ней руками и лучезарной улыбкой приглашая ее на танец.