Тюрьма (СИ)
Между прочим, когда я решился показать те злополучные страницы одному моему доброму приятелю, разбирающемуся в вопросах и проблемах литературного характера не хуже меня, он, бегло глянув, схватился за голову, скривился, как от зубной боли, и заявил с резкой, совершенно ему не свойственной наглой прямотой:
— Ну и ну, фу! что за варвары писали! Дело дрянь, если на свет Божий начинает вылезать такая стряпня!
Сказано, говорю, чересчур резко. Не надо бы так. Приятель называется! Да он куда наглее высказался, я просто, чтобы больше приличия было, придаю обтекаемость его выражениям, это, как говорится, эвфемизмы. Ну, я, положим, не обиделся, с чего бы, да и суждения этого человека всегда впечатляют, внушают невольное уважение; однако не побоюсь в скобках заметить, что его высказывание косвенно задело и меня, а если начистоту, задело-таки за живое. Верным чутьем угадав, что благоразумно будет свести нашу беседу к пустой формальности, я наспех, почти наугад выбрал один из закруживших в моей голове постулатов и сдержанно, не теряя почтительности, произнес:
— Краткость — мать таланта.
Так вот, если кратко. Панорама событий вообще удивительная складывается перед нашим внимательным и испытующим взором. Добавлю еще только кое-что о своих сокровенных пожеланиях. Хочется мне, чтобы мощь характеров и страстей, известная нам, главным образом, по писаниям древних, сочеталась с изысканностью фраз некоторых писателей современности, чтобы эти две позиции, тщательно и аккуратно слившись в одну, дали крепкое, практически совершенное произведение. Но это я вскользь… это мечта… А самое первое, наиглавнейшее — порядок везде и во всем, о чем мечтаю, конечно же, не я один; все мы мечтаем о чем-то подобном.
И теперь, когда желанный порядок до некоторой степени восстановлен, поддержу также ростки того заметно пробивающего себе путь к свету суждения, что отнюдь не удивительно закрадывающееся порой сомнение в достоверности указанной панорамы. А еще сбивающие с толку слухи, иной раз и чистой воды инсинуации, которые наслаиваются и наверняка будут наслаиваться в последующем вокруг всякого мало-мальски значимого события и факта. Кроме того, так и ввинчивается шепоток дотошного, настырного критика: сказал о назревании убийства — полезай в шкуру палача или жертвы, если хочешь, чтобы мы поверили в нешуточность предлагаемого нашему вниманию переживания. И совокупность относительного, сомнительного и, возможно, иллюзорного приводит к странному — но, ей-богу, только на первый взгляд! — вопросу: да кто же он? кто он такой, этот самый, который не то что является, а мог бы являться изготовителем этой цепи мнимых и в то же время насущных моментов, так сказать сочинителем и впрямь поразительной, во всяком случае не перестающей нас удивлять панорамы? Господь Бог? Все это так. Это суждение, способное, как мы видим, в любое мгновение обернуться целым рассуждением и даже поставить вопрос ребром, с некоторых пор и меня мучит, нарушает мой покой, отнимает сон.
Если глянуть в описываемое мгновение на Архипова с точки зрения самого Архипова, легко можно поверить, что этот похититель замороженной курицы со всей решительностью, какая только ему по плечу, не просто всматривается, а и закрадывается уже в потемки чужой души. Не сошел ли Дурнев внезапно с ума? Нет, не сошел, Архипов готов поручиться, что у инвалида отнюдь не приступ безумия. Напротив, нечто рассчитанное, холодное, безжалостное. Безжалостность подменила всякие соображения, и уже нет надобности понимать ее и предвидеть ее возможные последствия, а нужно просто дать ей выход, подчиниться ей и действовать как хорошо налаженный механизм. Так Дурнев и действовал.
Поскольку очутившийся в яме Бурцев каждый миг своего повисшего на волоске существования рискует погибнуть от точного удара камнем, вопросы переходят в плоскость страдания как темы, прекрасно известной отечественному художественному творчеству. Само собой, уже маячат на горизонте, коварно усмехаясь, циничные исказители твердой некогда линии критического реализма. Реальность, правда, такова, что не удалось Дурневу сразить Бурцева наповал первыми же бросками и по-прежнему не удается, и при этом вполне вероятно, что инвалид не стремился и не стремится к моментальной победе, запрограммирован на продолжительную игру. А что думает по поводу его действий Бурцев, инвалида не занимает. Если он принадлежит к какой-либо школе мысли, то это не иначе, как та, где скептик сидит на скептике и скептиком погоняет.
С одной стороны, — галопом проносилось в голове Архипова, — если этот идиот убьет или искалечит Бурцева, ему, скорее всего, не миновать нового суда, его уберут из нашей зоны, и он никогда уже сюда не вернется. Одним подлецом будет меньше, и многие вздохнут с облегчением. А о себе я не могу сказать, будто готов убить этого человека только потому, что он оказался — случайно или нет, это особый вопрос — в поле моего зрения.
С другой, Бурцев борется сейчас не за то, чтобы его врага убрали отсюда и отдали под суд, а за выживание, и его жизнь действительно висит на волоске. Что толку играть мечтами об изгнании Дурнева, допустимо ли мечтать об его устранении ценой жизни товарища?
Архипов, стоя в потемках чужой души, колебался, и его душа тоже стала темна. Он топтался на пустынной аллее, переминался с ноги на ногу. Зона словно вымерла. Всякие ужасы отступили в глубину бараков. Выведут Дурнева из колонии, нет ли, не так уж и важно, на его место тотчас заступят другие, в Дурневых недостатка колония не знает. А вот второго Бурцева ему, Архипову, уже не найти никогда.
Вдруг он услышал смех инвалида, вызванный, очевидно, особенно удачным броском. Угрюмости как не бывало. Даже поприветствовал свой успех аплодисментами, устроил себе овации инвалид. Он радовался как дитя, но веселиться по-настоящему, от души, в своей мрачной и глупой жизни не умел, и в конце концов из его горла вместо каркающего смеха исторгся какой-то дикий, первобытный клекот. Чтобы этому диковинному звуку легче было выходить наружу, Дурнев откинул голову назад и несколько времени широко раскрытыми глазами смотрел в чистое небо, а его кадык судорожно заметался вверх-вниз, словно испуганная птица в мешке.
Бурцев, заливаясь слезами, бегал по дну ямы и останавливался только для того, чтобы проследить за полетом очередного камня и выбрать направление для последующих маневров, до сих пор помогавших ему избегнуть гибели. Он замирал и внимательно смотрел вверх, стараясь не пропустить запускающего камень движения дурневской руки. Эта деятельность не мешала ему плакать. Переходу к рыданиям препятствовало лишь то, что он с головой ушел в предчувствие, в предварительное постижение задумываемой Дурневым траектории для камня, в обработку поступающих данных, позволяющую ему определить и траекторию своего последующего бега. Инвалид же смотрел сверху в яму и тщательно прицеливался. Они не переговаривались; говорить, собственно, было не о чем.
Было бы не странно, когда б внезапно зазвучала тревожная, настраивающая на риски, опасности, бедствия музыка. К тому и шло, не к музыке, конечно, а к беде.
Размышлять было некогда и почти что незачем, допустим, что так, но чувствам-то ничто не мешало жить и дышать. Случилось в конечном счете следующее: клекот инвалида взбесил Архипова, кровь ударила ему в голову, и он, не помня себя, помчался к яме. Он еще не знал, что сделает, но был готов ко всему, соображая в своем недовольстве инвалидом и захлестнувшем душу неистовстве не многим больше, чем хладнокровно-механический Дурнев.
Инвалид из обрывков мыслей и подслушанных в разное время высказываний общего характера, в его понимании аллегорических, собирал более или менее цельное воззрение на Бурцева как на пушечное мясо. Ему нравилось именно так оценивать свою жертву. Он не подозревал, что артиллерия, вернее, связанные с ее большим и громким делом метафоры и фигуры речи, готовят кое-что и для него. И вот тут-то и выпало на его долю испытать жуткое, буквально взрывающееся в голове ощущение, будто выстрелили в упор, будто вся огневая мощь противника обрушилась на тебя с внезапно близкого, даже невозможно близкого расстояния. Услышав приближающийся топот, инвалид обернулся, однако времени приготовиться к нападению эффектно выступившего, взявшего с места в карьер неприятеля у него уже не оставалось. Архипов перевоплотился в лавину, в пушечное ядро, в бешено несущийся локомотив, и в первый момент Дурнев не узнал его, не сразу разобрался в лихом мельтешении архиповских перевоплощений. Как раз когда он повернул голову, Архипов испустил вопль ужаса и гнева, заставивший инвалида в испуге отступить, — началось, в порядке неожиданного результата, балансирование на самом на краю ямы, и даже чуть было тотчас же не свалился Дурнев вниз. Он и свалился вскоре, ибо Архипов мощным толчком довершил дело.