Тюрьма (СИ)
В «изоляторе» Мишустин подбоченился и устремил на усеявших пол вшивых грозный взор. Преображение недавно еще тихого и почти положительного человека в исполина и изверга совершалось непросто. Взор был медленный, склонный вязнуть в какой-то непроходимой густоте, голова, ушедшая в плечи, поворачивалась туго, и все это требовало от Мишустина немалых усилий, а на смотревших на него снизу вверх людей ложилось тяжестью, дополнявшей их и без того нелегкую судьбу. Мишустин хотел бы с необычайной силой продемонстрировать свое презрение к выпучившимся на него отбросам, но каким-то образом и сам догадывался, что его эмоциональных ресурсов не хватит для большой игры и, пытаясь взойти к высокой драме, он только затупится и поставит себя в смешное положение. Поэтому, соглашаясь на малое, Мишустин что было мочи таращил свои маленькие заплывшие глазки, и тут уж, ничего не поделаешь, смешное само собой вывертывалось, выбрызгивалось, как грязь из-под сапога. Поросячья морда, покрытая щетиной (не уставной и смущавшей лагерное начальство, требовавшее от осужденных опрятности, но вполне устраивавшей мишустинскую физиологию), принимала комическое, дурацкое выражение, — процесс, бороться с которым не было никакой возможности. В прежние, не столь уж давние, времена куда острее работавшей тогда администрацией проводились, между прочим, и своего рода научные эксперименты с целью полного выведения упомянутой щетины. Все тщетно! Но не Мишустин смеялся над начальством, а природа посмеялась над Мишустиным, придав ему обезображенную внешность и организовав нагло прущий изнутри напор каких-то по существу не человеческих знаков. Сам Мишустин, не вникая в эту странную работу природы над его сущностью, считал, что дело не во внешности, а в моральных качествах человека. Человек должен стремиться стать, по крайней мере, мужиком, а если он безропотно подчиняется произволу, трусит и не сопротивляется, из него в конце концов изготовят петуха. Совершенно очевидно, что его, Мишустина, петухом уже не сделают, он отстоял свое достоинство; да его, как местного, и не трогали. Он был почти своим. Но теперь, когда его угрюмому терпению пришел конец, Мишустин мечтал о настоящей авторитетности. В будущем, уже на строгом режиме, где, как уверяют сведущие люди, гораздо больше порядка и самобытной законности, он непременно совершит головокружительный скачок.
Карьерный рост ему обеспечен. Взгляд его упал на Антропеева. Ему случилось побывать в молельне, где митрополит, вытанцовывая что-то, размахивал при этом кадилом, мухой мотался, крупно перескакивал вдруг из угла в угол, жужжал, излагая свою религиозную чепуху. Тогда же, да, еще тогда особенно не понравился ему этот Антропеев с его умильной и, словно маска, сосредоточенной на чем-то одноразовом и в то же время подавляюще глубоком физиономией. Мишустин смутно подозревал, что прохвост, ударившись в религию, надеется таким образом отойти от правил и норм лагерной жизни, а может быть, и возвыситься над прочими. Выскочка! А выскочек не пристало терпеть.
— Просыпайся, урод, — мрачно приказал Мишустин.
— Я не сплю, — отозвался Антропеев.
— Вставай! — рявкнул Мишустин.
— Зачем?
— Вставай на свои козлиные копыта, гадина! — рассвирепел Мишустин.
— Да зачем же? Господь с тобой, Мишустин, не кричи так! Для чего тебе надо меня поднимать?
— Я буду тебя бить.
— Но меня уже били, — возразил Антропеев, нехотя приподнимаясь на локтях. Другого ответа он не смог придумать.
— Мало били! — Мишустин угрожающе повел из стороны в сторону своим обнаженным, волосатым, как у обезьяны, торсом.
Антропеев встал и сошел с матраса так, словно шагнул в бездну. Мелькнула уже не раз посещавшая его мысль, что если бы он значился под несколько иной фамилией, например, Антропов, с ним не обходились бы грубо и как кому заблагорассудится. Но он был Антропеевым и, видимо, уже по одной этой причине мало встречал в жизни ласки, нигде не находил почти никакого тепла. Его лицо побелело, и он с тревогой косился на мучителя; тревога росла. Вдруг сильный кулак Мишустина ухнул ему в бок, Антропеев мешком повалился на колени, и остальные вшивые увидели его бледное и жалобное лицо между широко расставленными, кривыми ногами Мишустина. Тот коленом ударил Антропеева в подбородок, и подвижник опрокинулся на спину, взметнув сложившиеся циркулем ноги высоко вверх. Уже без всяких затруднений Мишустин пнул его ногой в тощий зад.
Вскочив на ноги, Антропеев с комариным писком побежал по комнате. Задвигался, включаясь в режим преследования, и Мишустин, шибко покатился мячиком, и убежать от него у Антропеева не было шансов. На ходу отвешивались чувствительные удары, Антропеев падал, вскакивал, бежал дальше, а Мишустин за ним. Складывалась и на глазах тускнела картина замкнутого круга. Выхода к мечтам о другом, куда более приятном и светлом существовании в ней не было, как не замечалось и средств для того, чтобы как-то приукрасить действительность; определенно пропала из виду всегда сопутствующая человечеству возможность не ужасаться бессмысленно, углядев в окружающем баснословное количество сырого материала, а передать его в руки какого-нибудь кстати подвернувшегося гения и безмятежно ждать чудесного преображения вещей, таинственной перемены к лучшему еще вчера на редкость скверных явлений. Так продолжалось с полчаса, пока Мишустину не наскучило это торжество безысходности, требовавшее от него больших физических издержек. Он устал. Раздосадовано плюнул он вслед пронесшемуся мимо в кроличьей панике Антропееву.
С этого удачно проведенного вечера Мишустин повадился всякий раз после отбоя являться в «изолятор» и лихо, с ободряющим покрякиваньем, бросаться вдогонку за безостановочным Антропеевым. А возьмись он и за других вшивых, не растратил бы так быстро тяготившую его злобу и ненависть. Упорно, однако, занимался одним Антропеевым. Скоро почувствовал себя как-то чересчур свободно, впал в состояние неопределенности и только с каждым разом становился все веселее и веселее сердцем. То, что делалось с Антропеевым, выходило уже не насущным наказанием врага рода человеческого, отступника, стелящегося под насекомых, а чем-то вроде забавных упражнений над телом, которое оставила душа. Мишустинская же душа, как никогда беззаботная нынче, нашла для себя в этих упражнениях прекрасную отдушину. Мишустин больше не испытывал к Антропееву неприязни. Он превратил отщепенца, кормившего вшей и лизавшего задницу у попов, в боксерскую грушу, и это утешало и развлекало его.
Глава третья
Архитектура лагеря и общий рисунок его благоустройства намекали на образцово-показательную, но словно пепельную и в своей хрупкости, и в намеренной бесцветности геометрию, — так впору было бы исчислить и вычертить саму мертвенность, грубо изгнавшую полноценные жизненные формы пустынность. Выдалась редкая для лагерного дня минута безлюдья, как-то странно воцарилась тишина и неподвижность, и только по одной из унылых аллей, пролегавших между бараками, бежал, спотыкаясь, Серов. Он содрогался, подпрыгивал и вилял, бросаемый туда и сюда спазмами нутра, а то и впрямь подбрасываемый внезапно вверх мощным толчком, корчился на ходу с гримасой страдания на умытой потом или слезами физиономии, кричал в голос, надрывался:
— Дай пряник, Архипов! Дай же, дай мне пряничек!
Причина, почему он портил картину, бороздя с воплями мертвое море, крылась в самозабвении; оно касалось, однако, разве что неких основ личности этого человека и некоторым образом его достоинства, но никак не жгучего желания получить еду, сунуть в рот пряник. Вблизи линии, образующие барачное зодчество, оказывались совсем не ломкими, а в другие минуты, когда лагерное пространство заполнялось движением человеческих тел, вовсе торжествовал, изгоняя всякую утонченность, грубейший материализм. Выделяясь на общем фоне жизни такими вполне символическими вещами, как колючая проволока и поблескивающий на вышке штык, действительно тонкими и как бы нарисованными, лагерь даже в случае далеко не шуточного, не условного выдвижения на передний план не настаивает на впечатлении, будто покинутый фон прекращает существование и фактически уравнивается с самим небытием. Но первая и уже потом никогда не оставляющая мысль в лагере, увы, та, что бежать в нем некуда, а из него — едва ли возможно, как бы того ни хотелось. Что Серов бежал за Архиповым, что ж, это был все равно что бег на месте, бег со всех сторон стиснутого, сдавленного человека. Как если бы Прометей, не вытерпев ужасной судьбы, рванулся и побежал со скалой на спине, той самой, на которой его клевали хищные птицы. А далеко убежишь с такой амуницией? Голод Серова мучил неизбывно, за душой у него не было ни гроша, и он не мог отовариваться в ларьке, посылок с воли не получал, так что обреченность на муки выходила легко. Приходилось крутиться возле помойки, присматривать относительно съедобные куски, хватать украдкой, а это было небезопасно, поскольку повара выслеживали охотников до отбросов и щедро награждали тумаками.