Тюрьма (СИ)
А что вшам до этой людской возни, до бескомпромиссной борьбы за чистоту? Боролись так, словно дело шло о высоких, по-своему бессмертных идеалах и целью виделось некое светлое будущее всего человечества, а вши знай себе размножались, раз уж им удалось зародиться и тут же затеять быструю оккупацию человеческого мира. Они заводились в складках одежды, в трусах и, как ни странно, только у слабаков и униженных, чудесным образом избегая осужденных высокого ранга, образцовых, чудовищных.
Вечером, — думаем, мало ошибемся, сказав, что это был вечер примерно того же дня, когда митрополит поднял на новый уровень богостроительство в описываемой колонии, — после отбоя, когда отряд расположился на койках, началось освидетельствование. В более или менее просторном бараке койки были в два этажа и составлены таким образом, чтобы на сдвинутых в пару койках могли спать три, а при необходимости и четыре человека. Смирновская колония, как, наверное, и другие в стране, была переполнена.
В проходе между койками замаячил маловыразительный силуэт узкогрудого и прыщавого Гонцова, лагерной знаменитости, сделавшего карьеру на том, что, обладая громким и даже фантастически громким голосом, мог перекричать самого начальника колонии майора Сидорова. Майора Гонцов перекрикивал в каком-то воображаемом мире, реальных поводов для сравнения начальник не давал. Но было, разумеется, известно, и известно в неподлежащем сомнению роде, что в приступе бешенства майор заходится в невероятном крике, жутко наливается кровью и неистовым топаньем в пол извлекает громы. Поговаривали еще, что эти приступы случаются у майора редко, поскольку он обладает железной выдержкой и всегда плодотворно заботится о соблюдении своего офицерского достоинства. Гонцов же, катившийся по воле волн, живший как придется, просто не умел, да и не хотел говорить тихо. Кровью Гонцов не наливался и ногами не топал, и даже когда ему приходилось повышать голос сверх меры, он делал это непринужденно и весело, задорно, показывая всем своим видом, что вовсе не прилагает каких-либо особых усилий. Когда старший по лагерному положению приказывал ему сбавить тон, он как-то угашал лицо, словно наводил на него тень, и смущенно улыбался. В случаях всякого рода общественных мероприятий он, как средневековый глашатай, выставлялся вперед для объявлений, и это только усиливало впечатление, что Гонцов располагает в лагерной жизни солидным статусом и крепким авторитетом.
— Сегодня Серова… Смотрю, он, сволочь, выковыривает из трусов. От меня не спрячешься! Я подхожу… Он, сучонок, хотел смыться, но я ему кричу: показывай, гад, что там у тебя?! А у него все кишит… Вши! У этого мерина вши!
Вот что на этот раз объявил Гонцов. Вдруг откуда ни возьмись вывернулся на каком-то бешеном ходу завхоз, такой скорый, что, казалось, он только просвистит мимо коршуном, камнем, выпущенным из пращи, однако он затормозил с невероятной резкостью, с каким-то даже металлическим скрипом и скрежетом, и, остановившись над лежавшим у самой двери Серовым, воскликнул, закипая:
— Показывай!
Гонцов подтянулся, его мелкая физиономия озарилась ухмылкой торжества, он знал, что Серову нечем крыть и от наказания не отвертеться. Уже давно не интересовались ни сам Гонцов, ни собратья по несчастью, какая беда или, напротив, оригинальная, но не совсем удавшаяся проделка привела глашатая в эти, как говорится, не столь отдаленные места. Для летописи, как и для будничности, было достаточно, что он некогда с замечательной простотой включился в барачную жизнь и с тех пор несся, ни о чем постороннем не думая, в ее потоке. А глашатаем его сделала сама природа.
— Нет у меня ничего! — крикнул Серов, высокий малый с вечно глупым и недоумевающим лицом.
— Нет? — недоверчиво и как бы удивляясь, переспросил Гонцов. — Вот врет! Так ты, парень, лгун? Но ты покажи! Мы посмотрим, как это нет, если я видел собственными глазами!
Щеки завхоза дергались, как крышка закипевшего чайника, и Серов, едва он взглядывал на эти хорошо известные ему щеки, словно отбрасывался в другое измерение, где в самом деле билась и подпрыгивала гигантская крышка, неистовствовал пар и беспрестанно раздавался уничтожающий всякое размышление лязг. Он извивался, порываясь встать и убежать от этого наводящего ужас адского видения, от стремительно натурализующегося в его, Серова, подлинной действительности гнева страшного завхоза. Тому внезапно показалось, что ничтожество, валяющееся перед ним на койке, без всяких на то оснований медлит, и его рука властно потянулась к трусам, еще скрывавшим тайну, тайной, конечно, уже переставшую быть. Серов забился под этой могущественной рукой. Серые существа облюбовывали, главным образом, шов, крепивший резинку; в целом они, словно некая общественность, имели вид вдумчивых и занятых какой-то важной работой созданий. Чтобы избавить себя от этого отвратительного зрелища, завхоз зажмурился на мгновение, а его державшие резинку пальцы разжались, но он тут же соединил их в кулак, который и обрушил на голову Серова. Гонцов, как можно выше задирая босую ногу, искусно и с веселым гиканьем бил завшивевшего пяткой в живот. Тогда в Серове довольно высоко поднялось правовое сознание. Наличие вшей, резонно рассудил он, не дает кому-либо права распускать руки; что Гонцов лягает его, как необузданный конь, это чистой воды беззаконие.
— За что? — крикнул Серов. — Какое у вас право бить меня?
Гонцов в ответ на эту реплику захохотал, завхоз красиво усмехнулся. Мало ли били Серова раньше, не спрашивая, что он по этому поводу думает? А теперь, когда он завшивел и в силу этого подлежит изгнанию, он кричит о каких-то правах!
Серову хотелось выразить то соображение, что за факт вшивости несет ответственность не он, а природа, плодящая всякую мерзость. Но в сложившихся обстоятельствах разговор о природе мог некоторым образом уравнять его с животными, а это было ни к чему, раз он встал на человеческую позицию, в мире произвола и фактически звериных страстей единственную, располагавшую некими способами дать ему защиту. И он продолжал цепляться за формулу, определявшую неприкосновенность его личности. К завхозу и Гонцову спешно присоединялись те, у кого по определению не могло быть никаких вшей, и к тому времени, когда Серов получил свое сполна, основательно созрело решение проверить и остальных. С другой стороны, не ошибочно и мнение, что решение созрело гораздо раньше и уже было прекрасно распланировано и расписано, кого потревожить, а кого уважительно обойти вниманием.
Антропеев встревожился, понимая, что вот-вот дойдет очередь до него, до его трусов. Он успел к вшам привыкнуть, сжиться с ними, полагая, что они посланы ему Господом в испытание. Да и отчего же не жить, как умеют, этим созданиям? Всякая тварь, всякая былинка имеет право на существование. А коль малых сих, ютящихся в швах, преследовать и беспощадно выводить, на что это будет похоже, особенно если при этом избиваются Серов и ему подобные? Между тем намечалось раздвоение, которое Антропеев замечал, однако опасался разом усвоить. Встревожился он, а в то же время продолжал довольно-таки сильно благодушествовать. Митрополит, майор Небывальщиков и сам Господь Бог не попустят лиходеям, стеной встанут на защиту добра и справедливости, словно бы манны некой насыплют с небес, пошлют благодать. Так благодушествуя, Антропеев все-таки и тревожился: по всему выходило, что с ним могут поступить как с Серовым. Этот Серов не познал Бога и насмехался над религиозными действиями уверовавших, и это следует учитывать, когда размышляешь о том, кто чист и бел перед высшей силой, а кто по уши в грязи, кому в рай, а кому в ад. Однако наличие вшей странным образом объединяло с Серовым и вместе с ним ставило перед лицом большой угрозы и даже опасности; страшно вот что: не отделаться ведь нынче простыми пинками и обычными затрещинами, суждено, определенно суждено низвергнуться в кошмар, в отнюдь уже не божеские испытания.
Как быть, как выпутаться, он не знал. Взвизгивали уличенные, лопотали что-то в свое оправдание, смолкали под ударами. Попытки спрятаться, утаить правду ни к чему, естественно, не приведут, только распалят преследователей. Смежив веки, он с замершим сердцем ждал решения своей участи. Впрочем, разве не ясно, как она будет решена? Блестяще свершившееся, великолепное событие, уже вписанное в анналы религиозной истории под именем освящения лагерной молельни, еще несколько минут назад казавшееся ему самым важным в его жизни, вдруг отступило на задний план, потускнело, а затем как будто вовсе ушло из памяти. Он ужаснулся. На том заднем плане, где, судя по всему, безнадежно рассыпалось в труху событие, которым он не успел ни насладиться, ни налюбоваться вволю, которым не умилился еще по-настоящему, теперь раскрывалась дверь в ад. Как поступали в таких случаях святые? Антропеев прослышал уже о многих святых, но представления о том, как они выкручивались, когда окружающим вздумывалось поискать у них вшей, не получил.