Прокламация и подсолнух (СИ)
– Кто?! Отец с дядькой?
– Да разве ты не знал, боер?
– Откуда? Я три дня как приехал! Да говори ты, что случилось!
Петру махнул рукой.
– Ох, беды много случилось, господин! Ну известно дело, у господина Николае нрав крутенек, хоть и не в старого боярина пошел. А и Тудор – не мед. Они ведь с детства не то чтобы хорошо ладили, а уж как госпожа Елена, упокой, Господи, ее светлую душеньку, в Вену уехала, и вовсе разве по делам встречались изредка... А когда весть пришла, что померла она, Тудора-то в Вену и отправили. Тот пока ездил, турки пошаливать начали. Мельницу у него какую-то спалили за старое, еще чего-то разорили. Он как вернулся – к господину Николае, заступиться, что ли, просил или помочь извести ту банду... Известно – господину Николае ссориться с турками не с руки, а местный Диван [18] он в кулаке держит. Ну и отказал он Тудору, вспылили оба, разругались. Вот с тех пор Тудор к нам ни ногой на двор, а господин Николае даже имя его поминать запретил...
Штефан схватил старика за плечи и тряхнул изо всех сил.
– Да как же это так?! Он столько для нас сделал, почему отец ему в помощи отказал?
Петру с жалостью посмотрел в его изумленные глаза.
– Да мое ли дело, боер? Они после еще чего-то не поделили, и Тудор на господина Николае даже жалобу судьям повыше нашего Дивана подавал, было дело. Оно бы куда слуджеру-то, крестьянскому сыну, с боярином Глоговяну тягаться, но туркам чего! Лишь бы денег побольше содрать. Проиграл, конечно, Тудор, но тягались долгонько, и господину Николае изрядно раскошелиться пришлось... Э, да разве я чего в этих господских делах понимаю? Что я тебе сказать могу, боер? Ты только уж сделай милость...
Мальчишка не дослушал и ринулся куда-то к выходу. Старый Петру вновь тяжко вздохнул и украдкой перекрестил его вслед.
- 3 -
Штефан чистил пистолеты. Кажется, уже по третьему разу, но привычное занятие успокаивало, помогало хоть как-то собраться с мыслями, чтобы уложить в голове то, что там укладываться решительно не желало.
Все годы, проведененные в казармах Винер-Нойштадта, он тешил себя в редкие минуты тоски мечтами, в которых родной дом рисовался этакой спокойной пасторалью. Провинциальной – по сравнению с великолепной Веной, пыльной и грязной – по сравнению с аккуратными австрийскими городками, но очаровательной в своей простоте. Он был так счастлив вновь окунуться в теплые детские сны, что первые дни даже глухое раздражение от попреков отца не могло разрушить кажущуюся идиллию. Но стоило случайно потянуть за краешек занавеси воспоминаний – и придуманная картинка расползлась гнилой дерюгой, обнажив неприглядную истину, едва прикрытую видимой благопристойностью.
Штефан с досады слишком сильно загнал в ствол промасленную тряпку и еле сумел вытащить обратно. Стыдно перед слугами – от старика Петру до последнего конюха. Стыдно было расспрашивать. Еще хуже – слушать их сбивчивые и невнятные рассказы и складывать картинку, которая становилась все непригляднее и непригляднее... Наверняка и слуги заметили, как Штефана корчило от их рассказов.
Склонность местного Дивана лебезить перед турками вызывала недоумение, а манеры отца порой откровенно раздражали. И былая горечь никуда не ушла – что не навестил ни разу в Академии за все годы учебы, что даже на похороны матери не приехал, что женился вторично едва ли не раньше, чем земля на маминой могиле осела! Но что толку лелеять старые обиды или удивляться, что живущие здесь волей-неволей подчиняются законам этого общества? Штефан ведь ждал всего этого, он был готов бороться с собой и справиться – но вот обнаружить в родном доме подлость... Да, подлость! Пусть это сильное слово, пусть язык не поворачивается применять его – к отцу – но ведь это и правда было подло! Ведь беда у дядьки случилась, пока он занимался тем, чем, по совести, отец должен был бы заняться сам.
Штефан опустил пистолет на стол и скомкал в руке тряпку. Пальцы занемели, стоило вспомнить, каково ему пришлось после смерти матери. Оказаться старшим в семье, пусть и было той семьи – он да сестра... Он готовился к окончанию курса, впереди были летние лагеря и каникулы – и вдруг громом среди ясного неба ударила горькая весть. Отпуск он выбивал у коменданта той же ночью, со слезами, соглашаясь на любые условия. Поверить не мог – ведь мамины родные не жалели денег, ее лечил чудесный доктор, а вернейшие слуги окружали неусыпными заботами! Эрцгерцог сжалился, и Штефан на полузагнанном коне к утру был в Вене.
А потом... Соболезнования, письма, денежные дела, отпевание, вынос, похороны... Да, вокруг суетились слуги, какие-то знакомые матери приняли участие в осиротевших детях, а добрейший, несмотря на внешнюю сухость, герр Йозеф Ланц, так и не сумевший спасти маму, и вовсе наведывался ежедневно и помогал чем мог. Но ничто не отменяло того, что хозяином дома оставался Штефан. Он должен был принимать гостей, успокаивать сестру, распоряжаться слугами – и держаться. Держаться, чего бы это ни стоило. До того самого момента, когда на раннем летнем рассвете внизу стукнула, захлопываясь, парадная дверь, донеслись голоса – и стало можно с разбегу прыгнуть с лестницы, вцепиться в сукно военного плаща, уткнуться лицом в знакомый мундир ниже орденского креста на черно-красной ленте – и наконец-то выплакаться за все это время.
Это отец должен был тогда приехать! Это он должен был взять на себя всех посетителей, это он должен был платить докторам с гробовщиками и выправлять бумаги, это он должен был хлопотать о переносе Штефану испытаний в Академии, это он должен был каждый день водить их с Машинкатой на кладбище и не оставлять ни на минуту одних в опустевшем доме, непонятно как успевая и к чиновникам, и в банки, и в пансионы, и к друзьям матери, у которых можно было найти поддержку... Отцу бы и половины этих дел не понадобилось, но он все-таки не приехал, а потом сухо отписал о своей новой женитьбе.
А пока дядька в который раз занимался делами семьи Глоговяну, его собственный дом разоряли какие-то турки, и отец не вмешался! И пусть бы отец был не способен защитить ни своего, ни чужого – ведь и по их землям прошлась та оголтелая банда, грабя крестьян и поджигая деревни. Пусть бы отец потом отказался выступить вместе с Тудором, побоявшись гнева Порты, – трусость плоха сама по себе, но это все-таки еще не предательство.
Штефан закрыл лицо руками. Если бы отец просто отказал Тудору в помощи! Но ведь он не испугался. И не был слишком слаб, чтобы отстоять свое. Он еще и воспользовался этой бедой, напал и разорил часть земель дядьки. И потом не поскупился на взятки логофетам, чтобы выиграть дело...
Неудивительно, что дядька Тудор не отвечал на письма. Он небось и фамилию Глоговяну слышать после всего этого не хочет.
Впервые в жизни Штефан смог понять тех несчастных, которые не вызывали обидчиков на дуэль, а разряжали себе пистолет в голову, чтобы избавиться от позора. Честь мундира, офицерская честь не совместимы с такими поступками! Отцу этого не понять, а был бы сам Штефан чуть старше – пришлось бы ему публично извиняться в офицерском собрании или вовсе стоять у барьера, точно зная, что он даже пистолет поднять не сумеет, потому что оружие его дядькой и подарено... Не иначе – сжалился дядька Тудор, не стал даже отписывать о ссоре, не то что требовать сатисфакции, на которую имел полное право!
Штефан погладил дрожащей ладонью рукоять пистолета и замер, пораженный внезапной мыслью.
Он же отправлял всю почту домой одним пакетом, рассчитывая, что дальше уж письма как-нибудь передадут с оказией. А если отец даже имя дядьки упоминать запрещает... Да получил ли вообще дядька хоть одно письмо? Или так и пребывает в уверенности, что Штефан не то забыл его начисто, не то одобрил отцовское предательство?
Он вскочил и впопыхах едва не запутался в рукавах мундира. Торопливо сунул голову в перевязь, привычно устроил на боку саблю. Покосился на пистолеты – и бросил. Никуда они не денутся.