Время грозы (СИ)
Но жива и контртенденция. А с ней — и надежда жива в том мире.
В сказке, где существует волшебный город Верхняя Мещора, лучших не искореняли. Так уж там повелось: лучшим — лучшее. Они хорошие, тамошние лучшие. Только обросли жировым панцирем. Но это почти никого не тревожит, все у них отлично, да и худшие тоже почти всем довольны, разве что завидуют немного. Но чуть поделиться жирком — и порядок. Полный порядок, если не замечать, что слой жира делается все толще и толще.
Ничего. Там есть лучшие из лучших, они замечают. Странный, немного не от мира сего Владимир Кириллович — царь, между прочим! — прекрасно замечает. Всесильный его визирь Иван Михайлович — плевать бы хотел на столь тонкие материи, но умен безмерно, проницателен зверски, и мнением блаженного монарха не пренебрегает, ибо долг зовет всесильного, а не корысть.
И сухой, прагматичный ученый Николай Румянцев, которого заботят лишь выстроенные им сверхмудреные уравнения и их экспериментальное подтверждение или опровержение, — он тоже способен заметить, как стремительно нарастает жир. И способен поверить, что пробить этот удушающий слой способны не его уравнения, а нечто другое. Слово, звук, образ. Конечно, и это он хотел бы описать формулами, но разумно склоняет голову…
И, уж казалось бы: бармен, а в прошлом офицер-боевик, а потом офицер секретной службы Федор Устинов — и тот, простая душа, видит, чувствует, сопереживает.
И нечего говорить о Джеке Макмиллане, одержимом идеей свободы, и, тем более, о Наташе, которая свобода и есть. Только вот лица Наташиного никак не вспомнить…
Да, и в том мире надежда жива.
Ее нет только у нас.
Максим мельком отметил, что давно уже думает так — мы, наше, у нас — о мире Бессмертного Сталина.
У нас — нет надежды. У нас война прошла легче, но свои своих загубили больше. И продолжают. У нас худшие окончательно и бесповоротно взяли верх над лучшими из лучших, и над лучшими из худших, и над лучшими из наихудших, и конца этому не видно.
Аминь.
Он взглянул на небо. Стало немного серее. Рассвет скоро. Дождь прекратился, но скоро возобновится.
Все тело затекло, пока мусолил свою лабуду. Безо всякой пользы мусолил.
Максим встал, потянулся. Да, цех привести в порядок, змеевики новые заказать… пожалуй, и в целом аппаратов… еще штуки четыре влезет, а там нужно будет о второй точке думать… Мухомора озадачить насчет слесаря…
А пока все же поспать часика три.
Максим зевнул во весь рот и отправился в дом.
49. Пятница, 20 октября 2000
Хорошо, когда не мучает бессонница. И хорошо, когда спишь глухим, мертвым сном. К утру чувствуешь себя хоть немного отдохнувшим.
А если что-нибудь снится — плохо. Снится либо муторная дрянь из теперешней жизни — и тогда просыпаешься с головной болью, словно после тяжелой пьянки, — либо далекое прошлое. Это еще хуже, потому что содержание сна мгновенно улетучивается из памяти, оставляя только ощущение чего-то яркого, теплого, праздничного. Несуществующего. Контраст с действительностью наотмашь лупит по сердцу, и накатывает депрессия.
На этот раз Максиму снилась формула: «без права переписки». Просто эти слова, и ничего более. Черные буквы на светло-сером фоне, плохо пропечатанные, почти слепые. Похоже на пятый или шестой экземпляр из-под копирки.
А смысл — как всегда, лукав. Без права переписки — значит, уничтожен, но по каким-то высшим соображениям об этом не объявлено в открытую. А скорее всего — без каких-либо соображений. Фишка так легла, вот и все.
Родственники, правда, тешат себя мыслью, что, может, жив, только неизвестно где находится, и весточку подать не может, но — жив, жив… Горюют родственники, скучают. Однако недолго. Привыкают. Самим-то жить надо? Надо. То-то и оно.
Наверное, угрюмо подумал Максим, один только я здесь по-настоящему, в полном смысле слова, без права переписки. Настолько без права, что дальше некуда.
Интересно, скучают по мне там? Мама, если жива, — наверняка. И отец тоже. Почему-то уверен, что и Наташа помнит. Только никого их нет, это все морок…
Надо же, какой сон поганый. Простенький, а поди ж ты — и безрадостная реальность в нем, и ассоциации с потерянным. И в голове муторная тяжесть, и сердце сжимает. Тоска, тоска…
Маринка, придавленная Максимом к стене, осторожно перебралась через него, пошуршала чем-то, выскользнула из чулана, чуть слышно скрипнув дверью.
Он не стал открывать глаза — решил полежать, покуда лежится. Скоро Мухомор приедет, надо поговорить о том, как тут дальше быть. А потом пусть товаром грузятся и уезжают, все пусть уезжают, никого видеть не хочу, всё через силу. С Маринкой вдвоем побудем, любовью займемся.
Любовью… Это же подумать только… А ведь привязался…
Максим снова задремал — теперь уже без снов и без мыслей.
— …Сереженька, — разбудил его Маринкин голос. — Сереженька, вставай, гости у нас.
Он рывком сел на постели, сильно потер лицо ладонями. Спросил:
— Мухомор?
— Ага. И еще какой-то. Серьезный дядёк, меня сразу шмарой обозвал. В дом заглянул — нос сморщил, воняет, говорит. Ты, говорит, шмара, приберись по-людски да пожрать сготовь, тогда войду. А этим — ну, Винтику со Шпунтиком и Филе — велел на глаза не попадаться, от вас, говорит, вообще, как от козлов, разит. У нас, говорит, и то не так. А Мухомор им сказал в подвале дожидаться, а ты, говорит, Язва, Бирюка зови, мы, говорит, на крылечке посидим-потолкуем, покуда прибирать будешь, а я ему про Греку сказала и про Нюню…
— Погоди, Мариш, — прервал ее Максим. — Не части, и так голова болит… Нюня там как?
— Лежмя лежит. А этот, строгий, на крылечко-то сел, а доска-то под ним и лопнула. Ух, рассердился! — Маринка округлила глаза и прыснула.
— Ладно, — улыбнулся Максим. — Разберемся. Ты пока давай, займись, чем сказано, а то и правда, свинарник какой-то…
Он вышел на крыльцо, сказал:
— Здорово, Мухомор. Что без машины?
Посмотрел на гостя и поприветствовал:
— И тебе здорово, Бубень. Какими судьбами?
— Здорово живешь, Америка, — откликнулся тот. — Машина, то да сё, это завтра. А я вот проведываю. Нынче вас, после еще там одних проведаю. Да и к себе, оно вольготнее. Да. А вот спасибо Мухомору, что рыжий такой: вел ночью лесом, тьма — глаз выколи, а он башкой заместо фонаря будто светит. Почти что как ты. Только у тебя башка умная, а у него дурная.
— Будет тебе, дядька, — проворчал Мухомор.
— Молчи, — отрезал Бубень. — Это я ласково. Всурьез я с тобой после… А ты, Америка, молоток. Поднялся, я так и знал, что подымешься. Эк развернулся! Молоток, молоток! А шестерку этого вчера-то… шмара твоя уж доложилась… ты его за что?
— За дело, — буркнул Максим. — Подвиньтесь, что ли…
Он присел рядом.
— Ну, за дело, так за дело, — согласился Бубень. — Мне-то без разницы. Это вон Мухомор пускай разбирается.
— Да мне тоже без разницы, — вставил рыжий. — Гнилой он был. Я бы и этих, что в подвале, тоже…
— Ваши дела, — сказал Бубень. — А мое нынче дело — общак. Подняться-то вы поднялись, а про общак — что, забыли? Ты, Америка, не дергайся, с тебя спросу нет. С рыжего спрос.
— Дядька, да я…
— Цыть! — Бубень повысил голос. — Сказано — после! С дорожки-то пожрем в чистой горнице, отдохнем, тогда и потолкуем. А пока не лезь, тут старшие приятную беседу ведут.
— Это кто старший?! — взвился Мухомор, указывая на Максима. — Это он старший?!
— А как же, — спокойно ответил гость. — Восемь лет за колючкой — это тебе не хер собачий.
— За дырявой колючкой чалиться, — объявил рыжий, — много ума не надо.
— Про ум молчал бы, — в голосе Бубня появилась угроза. — Кабы не Америка, ты, племянничек, так и чистил бы лавки скобяные, или что ты там чистил. Это он тебя поднял, а ты вишь как заговорил… Нехорошо…
— Николай Петрович, — не выдержал Максим, — ну брось ты, а? Я ж вижу, опять развлекаешься. Как в бараке. Тебе людей лбами столкнуть — одно удовольствие. Брось, не надо сейчас.